Иосиф Алексеевич БРОДСКИЙ (1940–1996)
Стансы Е. В., А. Д.
Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать. Твой фасад темно-синий я впотьмах не найду, между выцветших линий на асфальт упаду.
И душа, неустанно поспешая во тьму, промелькнет над мостами в петроградском дыму, и апрельская морось, над затылком снежок, и услышу я голос: – До свиданья, дружок.
И увижу две жизни далеко за рекой, к равнодушной отчизне прижимаясь щекой, – словно девочки-сестры
1962 |
*** Воротишься на родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому еще ты нужен, кому теперь в друзья ты попадешь? Воротишься, купи себе на ужин
какого-нибудь сладкого вина, смотри в окно и думай понемногу: во всем твоя, одна твоя вина, и хорошо. Спасибо. Слава Богу.
Как хорошо, что некого винить, как хорошо, что ты никем не связан, как хорошо, что до смерти любить тебя никто на свете не обязан.
Как хорошо, что никогда во тьму ничья рука тебя не провожала, как хорошо на свете одному идти пешком с шумящего вокзала.
Как хорошо, на родину спеша, поймать себя в словах неоткровенных и вдруг понять, как медленно душа заботится о новых переменах.
1961
|
*** Это – ряд наблюдений. В углу – тепло. Взгляд оставляет на вещи след. Вода представляет собой стекло. Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде. Веранда под натиском ивняка. Тело покоится на локте, как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск извлекут с проступившим сквозь бахрому оттиском «доброй ночи» уст, не имевших сказать кому.
1975-1976 |
*** Что касается звезд, то они всегда. То есть, если одна, то за ней другая. Только так оттуда и можно смотреть сюда; вечером, после восьми, мигая. Небо выглядит лучше без них. Хотя освоение космоса лучше, если с ними. Но именно не сходя с места, на голой веранде, в кресле. Как сказал, половину лица в тени пряча, пилот одного снаряда, жизни, видимо, нету нигде, и ни на одной из них не задержишь взгляда.
1975-1976 |
***
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя, что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
24 мая 1980
Бабочка
Сказать, что ты мертва? Но ты жила лишь сутки. Как много грусти в шутке Творца! едва могу произнести «жила» – единство даты рожденья и когда ты в моей горсти рассыпалась, меня смущает вычесть одно из двух количеств в пределах дня.
|
II Затем что дни для нас – ничто. Всего лишь ничто. Их не приколешь и пищей глаз не сделаешь: они на фоне белом, не обладая телом, незримы. Дни, они как ты; верней, что может весить уменьшенный раз в десять один из дней?
|
III Сказать, что вовсе нет тебя? Но что же в руке моей так схоже с тобой? и цвет – не плод небытия. По чьей подсказке и как кладутся краски? Навряд ли я: бормочущий комок слов, чуждых цвету, вообразить бы эту палитру смог.
IV На крылышках твоих зрачки, ресницы – красавицы ли, птицы– обрывки чьих, скажи мне, это лиц, портрет летучий? Каких, скажи, твой случай частиц, крупиц являет натюрморт: вещей, плодов ли? и даже рыбной ловли трофей простерт.
V Возможно, ты – пейзаж, и, взявши лупу, я обнаружу группу нимф, пляску, пляж. Светло ли там, как днем? иль там уныло, как ночью? и светило какое в нем взошло на небосклон? чьи в нем фигуры? Скажи, с какой натуры был сделан он?
VI Я думаю, что ты – и то, и это: звезды, лица, предмета в тебе черты. Кто был тот ювелир, что, бровь не хмуря, нанес в миниатюре на них тот мир, что сводит нас с ума, берет нас в клещи, где ты, как мысль о вещи, мы – вещь сама?
|
VII Скажи, зачем узор такой был даден тебе всего лишь на день в краю озер, чья амальгама впрок хранит пространство? А ты – лишает шанса столь краткий срок попасть в сачок, затрепетать в ладони, в момент погони пленить зрачок.
VIII Ты не ответишь мне не по причине застенчивости и не со зла, и не затем что ты мертва. Жива, мертва ли – но каждой Божьей твари как знак родства дарован голос для общенья, пенья: продления мгновенья, минуты, дня.
IX А ты – ты лишена сего залога. Но, рассуждая строго, так лучше: на кой ляд быть у небес в долгу, в реестре. Не сокрушайся ж, если твой век, твой вес достойны немоты: звук – тоже бремя. Бесплотнее, чем время, беззвучней ты.
X Не ощущая, не дожив до страха, ты вьешься легче праха над клумбой, вне похожих на тюрьму с ее удушьем минувшего с грядущим, и потому, когда летишь на луг, желая корму, приобретает форму сам воздух вдруг.
|
XI Так делает перо, скользя по глади расчерченной тетради, не зная про судьбу своей строки, где мудрость, ересь смешались, не доверясь толчком руки, в чьих пальцах бьется речь, вполне немая, не пыль с цветка снимая, но тяжесть с плеч.
XII Такая красота и срок столь краткий, соединясь, догадкой кривят уста: не высказать ясней, что в самом деле мир создан был без цели, а если с ней, то цель – не мы. Друг-энтомолог, для света нет иголок и нет для тьмы.
XIII Сказать тебе «Прощай»? как форме суток? Есть люди, чей рассудок стрижет лишай забвенья; но взгляни: тому виною лишь то, что за спиною у них не дни с постелью на двоих, не сны дремучи, не прошлое – но тучи сестер твоих!
XIV Ты лучше, чем Ничто. Верней: ты ближе и зримее. Внутри же на все на сто ты родственна ему. В твоем полете оно достигло плоти; и потому ты в сутолке дневной достойна взгляда как легкая преграда меж ним и мной.
1972 |
На смерть Жукова
Вижу колонны замерзших внуков, гроб на лафете, лошади круп. Ветер сюда не доносит мне звуков русских военных плачущих труб. Вижу в регалии убранный труп: в смерть уезжает пламенный Жуков.
Воин, пред коим многие пали стены, хоть меч был вражьих тупей, блеском маневра о Ганнибале напоминавший средь волжских степей. Кончивший дни свои глухо, в опале, как Велизарий или Помпей.
Сколько он пролил крови солдатской в землю чужую! Что ж, горевал? Вспомнил ли их, умирающий в штатской белой кровати? Полный провал. Что он ответит, встретившись в адской области с ними? «Я воевал».
К правому делу Жуков десницы больше уже не приложит в бою. Спи! У истории русской страницы хватит для тех, кто в пехотном строю смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою.
Маршал! поглотит алчная Лета эти слова и твои прахоря. Все же, прими их – жалкая лепта родину спасшему, вслух говоря. Бей, барабан, и, военная флейта, громко свисти на манер снегиря.
1974
*** Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною. Был в лампочке повышенный накал, невыгодный для мебели истертой, и потому диван в углу сверкал коричневою кожей, словно желтой. Стол пустовал, поблескивал паркет, темнела печка, в раме запыленной застыл пейзаж, и лишь один буфет казался мне тогда одушевленным. Но мотылек по комнате кружил, и он мой взгляд с недвижимости сдвинул. И если призрак здесь когда-то жил, то он покинул этот дом. Покинул. 1962 |
Осенний крик ястреба
Северо-западный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.
На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит – гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки
Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры – словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,
он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
– когти в кулак, точно пальцы рук –
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,
к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.
Сердце обросшее плотью, пухом, пером, крылом
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами, сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет
еле видного глазку коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.
Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из
труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на
крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять
низвергается. Нокак стенка – мяч,
как паденье грешника – снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса – крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.
И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не
предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы
задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло
обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,
разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре
опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,
чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски –
бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!».
1975
Вопросы
- Проследите развитие мотивов одиночества и неприкаянности в поэзии Бродского.
- Какова философия жизни в стихотворении «Я входил вместо дикого зверя в клетку»?
- Как преломляется проблема мгновения и вечности в лирике Бродского («Бабочка»)?
- В чем своеобразие поэтического стиля Бродского?
Вопросы к разделу
- Проследите взаимодействие лирического начала и гражданских мотивов в поэзии советской эпохи. В творчестве каких авторов оно проявляется?
- Чем объясняется усиление драматизма в послеоктябрьской поэзии? Проследите развитие темы «человек и эпоха» в творчестве поэтов.
- Охарактеризуйте жанрово-стилевое многообразие поэзии советского периода.
- В чем проявились новаторские искания поэзии 60–80-х годов? Каковы истоки и художественный результат эстрадной поэзии? В чем состоит феномен авторской песни? Каковы творческие достижения «тихой лирики»?
- Выявите доминантные темы и мотивы в поэзии послеоктябрьской поры.
- Как проявились традиции русской классической поэзии в советский период?