ПРИЛОЖЕНИЕ
^ Вверх

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

ФРАГМЕНТЫ ТЕКСТОВ АНТИЧНЫХ РИТОРОВ

 

1. Слово. Искусство красноречия. Риторика

 

Каков человек, такова и его речь. (Сократ)

 

Подлинного искусства красноречия нельзя достигнуть, не познав истины. (Платон)

 

Всякое слово ничтожно, когда она не увенчано делом. Всякое дело должно быть воплощением слов. (Платон)

 

<…> определим риторику как способность находить возможные способы убеждения относительно каждого данного предмета (1355 b 55). (Аристотель «Риторика»)

 

Красноречивым можно считать того, кто, говоря и на форуме, и в суде, умеет доказывать, очаровывать и убеждать. Доказывать необходимо, очаровывать – приятно, убеждать – верный путь к победе… Доказывать надо тонко, очаровывать – в меру, убеждать – горячо; во всем этом и заключается сила оратора. (Цицерон)

 

Поэтами рождаются, ораторами становятся. (Цицерон)

 

Перо – лучший наставник красноречия. (Цицерон)

 

Оратор должен соединить в себе тонкость диалектика, мысль философа, язык поэта, память юрисконсульта, голос трагика и, наконец, жесты и грацию великих актеров. (Цицерон)

 

Подлинная сила красноречия в том, что оно постигает начало, сущность и развитие всех вещей, достоинств, обязанностей, всех законов природы, управляющей человеческими нравами, мышлением и жизнью; определяет обычаи, законы, права, руководит государством и умеет что угодно и о чем угодно высказать красиво и обильно. (Цицерон)

 

<…> Кронос означает время: я разумею то время, какому принадлежим и я, и вы, и прочие живые существа и растения, оно старше всего остального и в своем непрерывном течении уничтожает все, что было им порождено. Ему не подвластно единственно слово. Слово не страдает от времени и делает исчезнувшее достоянием памяти. (Фемистий «Об умеряющем свои страсти, или о чадолюбце»)

 

(8) Если же это речь ее убедила и душу ее обманом захватила, то и здесь нетрудно ее защитить и от этой вины обелить. Ибо слово – величайший владыка: видом малое и незаметное, а дела творит чудесные – может страх прекратить и печаль отвратить, вызвать радость, усилить жалость. (9) А что это так, я докажу – ибо слушателю доказывать надобно всеми доказательствами. 

Поэзию я считаю и называю речью, имеющей мерность; от нее исходит к слушателям и страх, полный трепета, и жалость, льющая слезы, и страсть, обильная печалью; на чужих делах и телах, на счастье их и несчастье собственным страданием страждет душа – по воле слов. (10) Но от этих речей перейду я к другим. Боговдохновенные заклинания напевом слов сильны и радость принести, и печаль отвести; сливаясь с души представленьем, мощь слов заклинаний своим волшебством ее чарует, убеждает, перерождает. Два есть средства у волшебства и волхвования: душевные заблуждения и ложные представления. (11) И сколько и скольких и в скольких делах убедили и будут всегда убеждать, в неправде используя речи искусство! Если б во всем все имели о прошедших делах воспоминанье, и о настоящих пониманье, и о будущих предвиденье, то одни и те же слова одним и тем же образом нас бы не обманывали. Теперь же не так-то легко помнить прошедшее, разбирать настоящее, предвидеть грядущее, так что в очень многом очень многие берут руководителем души своей представление – то, что нам кажется. Но оно и обманчиво и неустойчиво и своею обманностью и неустойчивостью навлекает на тех, кто им пользуется, всякие беды. 

(12) Что же мешает и о Елене сказать, что ушла она, убежденная речью, ушла наподобие той, что не хочет идти, как незаконной если бы силе она подчинилась и была бы похищена силой. Убежденью она допустила собой овладеть; и убеждение, ей овладевшее, хотя не имеет вида насилия, принуждения, но силу имеет такую же. Ведь речь, убедившая душу, ее убедив, заставляет подчиниться сказанному, сочувствовать сделанному. Убедивший так же виновен, как и принудивший; она же, убежденная, как принужденная, напрасно в речах себе слышит поношение. (13) Что убежденье, использовав слово, может на душу такую печать наложить, какую ему будет угодно, – это можно узнать прежде всего из учения тех, кто учит о небе: они, мненьем мненье сменяя, одно уничтожив, другое придумав, все неясное и неподтвержденное в глазах общего мнения заставляют ясным явиться; затем – из неизбежных споров в судебных делах, где одна речь, искусно написанная, не по правде сказанная, может, очаровавши толпу, заставить послушаться; а в-третьих – из прений философов, где открываются и мысли быстрота, и языка острота: как быстро они заставляют менять доверие к мнению! (14) Одинаковую мощь имеют и сила слова для состоянья души, и состав лекарства для ощущения тела. Подобно тому как из лекарств разные разно уводят соки из тела и одни прекращают болезни, другие же жизнь, – так же и речи: одни огорчают, те восхищают, эти пугают, иным же, кто слушает их, они храбрость внушают. Бывает, недобрым своим убеждением душу они очаровывают и заколдовывают. 

(Горгий «Похвала Елене») 

 

<…>  в речи можно по-разному истолковать одно и то же – великое сделать ничтожным, малое великим, по-новому взглянуть на события прошлого, а недавние пересмотреть в свете прежних <…>. (10) Высокого совершенства достигнут искусства, и красноречие в их числе, если будет цениться не новизна, а мастерство и блеск исполнения, не своеобразие в выборе темы, а умение отличиться в ее разработке. 

<…> только дар речи возвышает человека над животными, что во всем остальном по прихоти судьбы неудачу терпят и умные люди, а успеха часто добиваются глупцы, зато искусство речей глупцам недоступно, являясь уделом лишь одаренных, (49) что оно – важнейший признак образованности, что не по мужеству и богатству, но по речам познается истинное благородство и настоящее воспитание, что владеющий словом уважаем не только у себя в городе, но и повсюду. 

<…> настоящему мастеру слова следует не с пустяками возиться и не то внушать слушателям, что для них бесполезно, а то, что и их избавит от бедности, и другим принесет великие блага. 

(Исократ «Панегирик»)

 

<…> (8) Конечно, я сознаю, сколь трудна задача, которую я ставлю перед собой: в прозаическом сочинении воздать хвалу человеческой доблести. В высшей степени показателен следующий факт: люди, занимающиеся философией, отваживаются трактовать о множестве разнообразных вещей, однако ни один из них никогда еще не пытался написать сочинение на данную тему. И я вполне их понимаю. (9) В самом деле, поэтам дано множество средств украсить свой рассказ: им можно, например, представить богов в общении с людьми, изобразить их беседующими с кем угодно из героев или помогающими в борьбе. При этом они могут пользоваться в своих описаниях на только обычными и чужеземными, но и вновь придуманными словами, употреблять метафоры, ничего не пропуская, а наоборот, всеми средствами расцвечивая свое творчество. (10) Напротив, ораторы не располагают ни одним из этих средств: они должны быть точными в своих описаниях, пользоваться только общеупотребительными словами и придерживаться суждений, строго соответствующих самой действительности. Кроме того, поэты при сочинении стихов всегда сообразуются с размером и ритмом, тогда как ораторам недоступно ни то, ни другое. А между тем подобные произведения обладают большой притягательной силой, так что, если даже с поэтическими оборотами и суждениями дело обстоит плохо, все равно поэт может очаровать слушателей самой ритмичностью и гармонией стиха. <…>

(Исократ «Эвагор»)

 

<…> (1) Встречаются подчас люди, весьма гордящиеся тем, что, выбрав удивительный и ни с чем не сообразный предмет, могут произнести на эту тему неплохую речь. Одни дожили до глубокой старости, утверждая, что невозможно ни сказать ложь, ни опровергнуть; нельзя также произнести об одном и том же предмете две различные речи. Другие рассуждали о том, что мужество, мудрость и справедливость – одно и то же, но природа не наделила нас ни одним из этих качеств: привести же к ним может одно только знание. Иные состарились, проводя жизнь в бесполезных спорах, способных только дать занятие их ученикам. (2) Я нисколько не удивлялся бы поведению этих людей, если бы свойственное их речам суесловие возникло недавно и честолюбие толкало бы их к новым ухищрениям в красноречии: но кто же настолько не сведущ, что не знает Протагора и его современников софистов, оставивших нам подобные сочинения и даже еще более трудные (для понимания). (3) В самом деле, кто сможет превзойти Горгия, осмелившегося утверждать, что не существует ничего сущего, Зенона, стремившегося доказать, что одни и те же явления одновременно возможны и невозможны, или Мелисса, который попытался доказать единство всего сущего, в то время как по самому существу дела количество вещей в природе беспредельно. (4) Все они убедительно показали, как легко сочинить лживую речь в защиту любого положения и все же еще сейчас многие продолжают делать то же. Пора этим людям перестать заниматься словесными обличениями и прибегать к разным ухищрениям, которые давно уже изобличены самой жизнью. Им следует заняться поисками истины, (5) а своих учеников знакомить с государственными установлениями нашего города, чтобы в упражнениях они приобретали опытность в общественных делах. Пусть они обучают их, памятуя, что намного важней иметь хотя бы приблизительное представление о делах полезных, чем точное знание бесполезных. Лучше хоть немного преуспеть в значительных вопросах, чем далеко продвинуться в вопросах мелких и вовсе ненужных для жизни. (6) Но ведь эти люди думают только как бы обогатиться за счет молодежи. Наука о спорах дает им такую возможность: кого никогда не заботят ни свои, ни общественные дела, те охотнее всего интересуются речами, не приносящими пользы. (7) Так вот, молодежи вполне извинителен такой образ мыслей: ведь в этом возрасте привлекает все чрезмерное и удивительное. Тем же, кто выступает в роли воспитателей, нельзя не поставить в вину, что, обвиняя людей, прибегающих в частных сделках к обману и использующих ораторское искусство в корыстных целях, они сами поступают еще хуже. Ведь те вредят кому попало, а эти причиняют зло в первую очередь своим ученикам. <…>

(Исократ «Похвала Елене»)

 

Платон «Менексен»

<…>

Сократ. Право, Менексен, мне кажется, прекрасный это удел – пасть на войне. На долю такого человека выпадают великолепные и пышные похороны, даже если умирает при этом бедняк, вдобавок ему – даже если он был никчемным человеком – воздается хвала мудрыми людьми, не бросающими слова на ветер, но заранее тщательно подготовившимися к своей речи. Они произносят свое похвальное слово очень красиво, добавляя к обычным речам и то, что подходит в каждом отдельном случае, и, украшая свою речь великолепными оборотами, чаруют наши души: ведь они превозносят на все лады и наш город, и тех, кто пал на поле сражения, и всех наших умерших предков и воздают хвалу нам самим. Так что я лично, Менексен, почел бы за великую честь удостоиться от них похвалы; всякий раз я стою и слушаю, околдованный, и мнится мне, что я становлюсь вдруг значительнее, благороднее и прекраснее. Как правило, ко мне в этих случаях присоединяются и слушают все это разные чужеземные гости, и я обретаю в их глазах неожиданное величие. При этом кажется, будто они испытывают в отношении меня и всего города те же чувства, что и я сам, и город наш представляется им более чудесным, чем раньше, – так убедительны речи ораторов. Подобное ощущение величия сохраняется во мне после того три дня, а то и более: столь проникновенно звучат в моих ушах речи оратора, что я едва лишь на четвертый или пятый день прихожу в себя и начинаю замечать под ногами землю, а до тех пор мне кажется, будто я обитаю на островах блаженных. Вот до чего искусны наши ораторы!

Менексен. Всегда-то ты, мой Сократ, вышучиваешь ораторов! Однако, думаю я, на этот раз избранному придется туго, ведь избрание будет поспешным, так что придется ему говорить без подготовки.

Сократ. Как это, мой милый? У любого из этих людей речи всегда наготове, и вообще свободная речь в этих случаях дело нетрудное. Если бы нужно было превознести афинян перед пелопоннесцами или же пелопоннесцев перед афинянами, требовался бы хороший оратор, умеющий убеждать и прославлять; когда же кто выступает перед теми самыми людьми, коим он воздает хвалу, недорого стоит складная речь.

Менексен. В самом деле ты думаешь так, Сократ?

Сократ. Да, клянусь Зевсом.

Менексен. И ты полагаешь, что сам сумел бы произнести речь, если бы была в том нужда и тебя избрал бы Совет?

Сократ.Но, Менексен, нет ничего удивительного, если бы я умел говорить: ведь моей учительницей была та, что совсем неплохо разбиралась в риторике и вдобавок обучила многих хороших ораторов, среди них – выдающегося оратора эллинов Перикла, сына Ксантиппа.

Менексен. О ком ты говоришь? Видимо, об Аспазии?

Сократ. Да, я имею в виду ее и еще Конна, сына Метробия. Оба они – мои учители, он обучал меня музыке, она – риторике. И нет ничего удивительного в том, что человек, воспитанный таким образом, искусен в речах. <…> (234с – 236).

 

Платон «Горгий»

Определение софистической риторики, как оно давалось самими софистами

<…>

Сократ. Стало быть, начнем. Ты говоришь, что ты и сам сведущ в красноречии, и берешься другого сделать оратором. Но в чем же, собственно, состоит это искусство? Вот ткачество, например, состоит в изготовлении холстов. Так я говорю?

Горгий. Да.

Сократ. А музыка – в сочинении напевов?

Горгий. Да. <…> (449d)

<…>

Сократ. Ты прав. Теперь, пожалуйста, ответь мне так же точно насчет красноречия: это опытность в чем?

Горгий. В речах.

Сократ. В каких именно, Горгий? Не в тех ли, что указывают больным образ жизни, которого надо держаться, чтобы выздороветь?

Горгий. Нет.

Сократ. Значит, красноречие заключено не во всяких речах?

Горгий. Конечно, нет.

Сократ. Но оно дает уменье говорить.

Горгий. Да.

Сократ. И значит, размышлять о том, о чем говоришь?

Горгий. Как же иначе!

Сократ. А искусство врачевания, которое мы сейчас только упоминали, не выучивает ли оно размышлять и говорить о больных?

Горгий. Несомненно. <…> (449е)

<…>

Сократ. Почему же тогда ты не зовешь «красноречиями» остальные искусства, которые тоже заняты речами, раз ты обозначаешь словом «красноречие» искусство, занятое речами?

Горгий. Потому, Сократ, что в остальных искусствах почти вся опытность относится к ручному труду и другой подобной деятельности, а в красноречии ничего похожего на ручной труд нет, но вся его деятельность и вся сущность заключены в речах. Вот почему я и утверждаю, что красноречие – это искусство, состоящее в речах, и утверждаю правильно, на мой взгляд. <…> (450с)

<…>

Сократ. <…> Раз красноречие оказывается одним из тех искусств, которые преимущественно пользуются словом, и раз оказывается, что существуют и другие искусства подобного рода, попробуй определить: на что должна быть направлена скрывающаяся в речах сила, чтобы искусство было красноречием? <…> (451)

<…>

Горгий. Способность убеждать словом и судей в суде, и советников в Совете, и народ в Народном собрании, да и во всяком ином собрании граждан. Владея такою силой, ты и врача будешь держать  рабстве, и учителя гимнастики, а что до нашего дельца, окажется, что он не для себя наживает деньги, а для другого – для тебя, владеющего словом и уменьем убеждать толпу. <…> (452е)

<…>

Сократ. <…> Ты говоришь об убеждении, которое создается красноречием, но что это за убеждение и каких оно вещей касается – не скрою от тебя, – мне недостаточно ясно. Правда, мне кажется, я догадываюсь, о чем ты говоришь и что имеешь в виду, и все же я спрошу тебя, как ты понимаешь это убеждение, порождаемое красноречием, и к чему оно применимо. <…> (453с)

<…>

Сократ. <…> Кажется ли тебе, что убеждение создается одним красноречием или же и другими искусствами тоже? <…> (453d)

<…>

Сократ. <…> если оно не одно производит такое действие, а другие искусства тоже, мы могли бы теперь точно так же, как раньше насчет живописца, задать своему собеседнику справедливый вопрос: красноречие – это искусство убеждения, но какого убеждения и на что оно направлено? <…> (454b)

<…>

Горгий. Я говорю о таком убеждении, Сократ, которое действует в судах и других сборищах (как я только сейчас сказал), а его предмет – справедливое и несправедливое. <…> (454b)

<…>

Сократ. Тогда давай рассмотрим еще вот что. Знакомо ли тебе слово «узнать»?

Горгий. Знакомо.

Сократ. Ну что ж, а «поверить»?

Горгий. Конечно.

Сократ. Кажется ли тебе, что это одно и то же – «узнать» и «поверить», «знание» и «вера» – или же что они как-то отличны?

Горгий. Я думаю, Сократ, что отличны.

Сократ. Правильно думаешь, и вот тебе доказательство. Если бы тебя спросили: «Бывает ли, Горгий, вера истинной и ложной?» – ты бы, я полагаю, ответил, что бывает.

Горгий. Да.

Сократ. Ну а знание? Может оно быть истинным и ложным?

Горгий. Никоим образом!

Сократ. Стало быть, ясно, что это не одно и то же.

Горгий. Ты прав.

Сократ. А между тем убеждением обладают и узнавшие, и поверившие.

Горгий. Правильно.

Сократ. Может быть, тогда установим два вида убеждения: одно – сообщающее веру без знания, другое – дающее знание?

Горгий. Прекрасно.

Сократ. Какое же убеждение создается красноречием в судах и других сборищах о делах справедливых и несправедливых? То, из которого возникает вера без знания или из которого знание?

Горгий. Ясно, Сократ, что из которого вера.

Сократ. Значит, красноречие – это мастер убеждения, внушающего веру в справедливое и несправедливое, а не поучающего, что справедливо, а что нет.

Горгий. Так оно и есть.

Сократ. Значит, оратор в судах и других сборищах не поучает, что справедливо, а что нет, но лишь внушает веру, и только. Ну конечно, ведь толпа не могла бы постигнуть столь важные вещи за такое малое время. <…> (454d – 455)

<…>

Сократ. <…> Знать существо дела красноречию нет никакой нужды, надо только отыскать какое-то средство убеждения, чтобы казаться невеждам большим знатоком, чем истинные знатоки. <…> (459с)

<…>

 

Критика софистической риторики

Сократ. Ты спрашиваешь, что это за искусство, на мой взгляд?

Пол. Да.

Сократ. Сказать тебе правду, Пол, по-моему, это вообще не искусство.

Пол. Но что же такое, по-твоему, красноречие?

Сократ. Вещь, которую ты, как тебе представляется, возвысил до искусства в своем сочинении: я недавно его прочел.

Пол. Ну, так что же это все-таки?

Сократ. Какая-то сноровка, мне думается.

Пол. Значит, по-твоему, красноречие – это сноровка?

Сократ. Да, с твоего разрешения.

Пол. Сноровка в чем?

Сократ. В том, чтобы доставлять радость и удовольствие.

Пол. Стало быть, красноречие кажется тебе прекрасным потому, что оно способно доставлять людям удовольствие.

Сократ. Постой-ка, Пол. Разве ты уже узнал от меня, что именно я понимаю под красноречием, чтобы задавать новый вопрос: прекрасно ли оно, на мой взгляд, или не прекрасно?

Пол. А разве я не узнал, что под красноречием ты понимаешь своего рода сноровку?

Сократ. Не хочешь ли, раз уже ты так ценишь радость, доставить небольшую радость и мне?

Пол. Охотно.

Сократ. Тогда спроси меня, что представляет собою, на мой взгляд, поваренное искусство.

Пол. Пожалуйста: что это за искусство – поваренное?

Сократ. Оно вообще не искусство, Пол.

Пол. А что же? Ответь.

Сократ. Отвечаю: в том, чтобы доставлять радость и удовольствие, Пол.

Пол. Значит, поваренное искусство – то же, что и красноречие?

Сократ. Никоим образом, но это разные части одного занятия.

Пол. Какого такого занятия?

Сократ. Я боюсь, как бы правда не прозвучала слишком грубо, и не решаюсь говорить из-за Горгия: он может подумать, будто я подымаю на смех его занятие. Я не уверен, что красноречие, которым занимается Горгий, совпадает с тем, какое я имею в виду (ведь до сих пор из нашей беседы его взгляд на красноречие так и не выяснился), но то, что я называю красноречием, – это часть дела, которое прекрасным никак не назовешь.

Горгий. Какого, Сократ? Не стесняйся меня, скажи.

Сократ. Ну что ж, Горгий, по-моему, это дело, чуждое искусству, но требующее души догадливой, дерзкой и наделенной природным даром обращения с людьми. Суть этого занятия я зову угодничеством. Оно складывается из многих частей, поваренное искусство – одна из них. Впрочем, искусством оно только кажется; по-моему, это не искусство, но навык и сноровка. Частями того же занятия я считаю и красноречие, и украшение тела, и софистику – всего четыре части соответственно четырем различным предметам.

Теперь, если Пол желает спрашивать, пусть спрашивает. Ведь он еще не узнал, какую часть угодничества составляет, на мой взгляд, красноречие – на такой вопрос я еще не отвечал, но Пол этого не заметил и спрашивает дальше, считаю ли я красноречие прекрасным. А я не стану отвечать ему, каким считаю красноречие, прекрасным или же безобразным, раньше чем не отвечу на вопрос, что оно такое! Это было бы не по справедливости, Пол. Но если ты все же хочешь узнать, какую, на мой взгляд, часть угодничества составляет красноречие, спрашивай.

Пол. Вот я и спрашиваю: ответь мне, какую часть?

Сократ. Поймешь ли ты мой ответ? Красноречие, по моему мнению, – это призрак одной из частей государственного искусства.

Пол. И дальше что? Прекрасным ты его считаешь или безобразным?

Сократ. Безобразным. Всякое зло я зову безобразным. <…> (462с – 463d) <…> Вот что я называю угодничеством, и считаю его постыдным, Пол, – это я к тебе обращаюсь, – потому что оно устремлено к наслаждению, а не к высшему благу. Искусством я его не признаю, это всего лишь сноровка, ибо, предлагая свои советы, оно не в силах разумно определить природу того, что само же предлагает, а значит, не может и назвать причины своих действий. Но неразумное дело я не могу назвать искусством. Если у тебя есть что возразить по этому поводу, я готов защищаться. <…> (465)

 

 

Критика теории естественного права как основы софистической риторики 

<…> 

Сократ. Ну вот, стало быть, мы обнаружили особый вид красноречия – для народа, который состоит из людей всякого разбора: из детей, женщин, мужчин – рабов и свободных. Особенно восхищаться мы этим красноречием не можем, потому что сами называем его льстивым угодничеством. 

Калликл. Совершенно верно. 

Сократ. Хорошо. А красноречие для народа – в Афинах и в других городах, – который состоит из свободных мужчин, – как о нем будем судить? Кажется ли тебе, что ораторы постоянно держат в уме высшее благо и стремятся, чтобы граждане, внимая их речам, сделались как можно лучше, или же и они гонятся за благоволением сограждан и ради собственной выгоды пренебрегают общей, обращаясь с народом как с ребенком – только бы ему угодить! – и вовсе не задумываясь, станет ли он от этого лучше или хуже? 

Калликл. Это вопрос не простой, не такой, как прежние. Есть ораторы, речи которых полны заботы о народе, а есть и такие, как ты говоришь. 

Сократ. Достаточно и того! Если и красноречие двойственно, то одна его часть должна быть самою угодливостью, постыдным заискиванием перед народом, а другая – прекрасным попечением о душах сограждан, чтобы они стали как можно лучше, бесстрашной защитой самого лучшего, нравится это слушателям или не нравится. <…> (502d – 503b) 

<…> 

Сократ. <…> Речи достойного человека всегда направлены к высшему благу, он никогда не станет говорить наобум, но всегда держит в уме какой-то образец, как и все остальные мастера: стремясь выполнить свое дело, каждый из них выбирает нужные снасти не кое-как, но чтобы вещь, над которою они трудятся, приобрела определенный вид. <…> (503е) 

<…> 

Сократ. Стало быть, вот что будет стоять перед глазами у того оратора, искусного и честного: какие бы речи он ни произносил, воздействуя на души, какие бы поступки ни совершал и что бы ни дарил, ни отнимал – и даря, и отнимая, он постоянно будет озабочен тем, как поселить в душах сограждан справедливость и изгнать несправедливость, поселить воздержность, изгнать распущенность и вообще поселить все достоинства, а все пороки удалить. <…> (504е)

 

Платон «Федр»

Теория красноречия на основе учения о душе

Сократ. <…> всякому ясно, что писать речи само по себе не постыдно (aischron).

Федр. Как может это быть постыдным?

Сократ. По-моему, постыдно говорить и писать не так, как следует, а безобразно (aischrōs) и злонамеренно.

Федр. Это ясно.

Сократ. Какой же есть способ писать хорошо или, напротив, нехорошо? Надо ли нам, Федр, расспросить об этом Лисия или кого другого, кто когда-либо писал или будет писать, – все равно, сочинит ли он что-нибудь об общественных делах или частных, в стихах ли, как поэт, или без размера, как любой из нас?

Федр. Ты спрашиваешь, надо ли? Да для чего же, по правде говоря, и жить, как не для удовольствий такого рода? Ведь не для тех же удовольствий, которым должно предшествовать страдание, – иначе их и не ощутишь, как это бывает чуть ли не со всеми телесными удовольствиями: потому-то их по справедливости и называют рабскими.

Сократ. Досуг у нас, правда, есть. К тому же цикады над нашей головой поют, разговаривают между собой, как это обычно в самый зной, да, по-моему, они и смотрят на нас. Если они увидят, что и мы, подобно большинству, не ведем беседы в полдень, а по лености мысли дремлем, убаюканные ими, то справедливо осмеют нас, думая, что это какие-то рабы пришли к ним в убежище и, словно овцы в полдень, спят у родника. Если же они увидят, что мы, беседуя, не поддаемся их очарованию и плывем мимо них, словно мимо сирен, они, в восхищении, пожалуй, уделят нам тот почетный дар, который получили от богов для раздачи людям.

Федр. Что же такое они получили? Я. по-видимому, и не слыхал об этом.

Сократ. Не годится человеку, любящему Муз, даже и не слыхать об этом! По преданию, цикады некогда были людьми, еще до рождения Муз. А когда родились Музы и появилось пение, некоторые из тогдашних людей пришли в такой восторг от этого удовольствия, что среди песен они забывали о пище и питье и в самозабвении умирали. От них после и пошла порода цикад: те получили такой дар от Муз, что, родившись, не нуждаются в пище, но сразу же, без пищи и питья, начинают петь, пока не умрут, а затем идут к Музам известить их, кто из земных людей какую из них почитает. Известив Терпсихору о тех, кто почтил ее в хороводах, они снискивают к ним у нее расположение; у Эрато – к тем, кто почтил ее в любовных песнях, и то же  с остальными Музами, соответственно виду почитания каждой из них. Самую старшую из Муз Каллиопу – и следующую за ней – Уранию – они извещают о людях, посвятивших свою жизнь философии и почитающих то, чем ведают эти Музы. Ведь среди Муз эти две больше всех причастны небу и учениям, божественным и человеческим, потому их голос всего прекраснее. Значит, по многим причинам нам с тобой надо беседовать, а не спать в полдень.

Федр. Конечно, будет беседовать.

Сократ. Стало быть, нам предстоит рассмотреть, как мы только что и собирались сделать, от чего это зависит – говорить и писать хорошо или нехорошо.

Федр. Очевидно.

Сократ. Чтобы речь вышла хорошей, прекрасной, разве разум оратора не должен постичь истину того, о чем он собирается говорить?

Федр. Об этом, милый Сократ, я так слышал: тому, кто намеревается стать оратором, нет необходимости понимать, что действительно справедливо, – достаточно знать то, что кажется справедливым большинству, которое будет судить. То же самое касается и того, что в самом деле хорошо и прекрасно, – достаточно знать, что таким представляется. Именно так можно убедить, а не с помощью истины.

Сократ. «Мысль не презренная», Федр, раз так говорят умные люди, но надо рассмотреть, есть ли в ней смысл. Поэтому нельзя оставить без внимания то, что ты сейчас сказал.

Федр. Ты прав.

Сократ. Рассмотрим это следующим образом.

Федр. Каким?

Сократ. Например, я убеждал бы тебя приобрести коня, чтобы сражаться с неприятелем, причем мы с тобой оба не знали бы, что такое конь, да и о тебе я знал бы лишь то, что Федр считает конем ручное животное с большими ушами…

Федр. Это было бы смешно, Сократ.

Сократ. Пока еще нет, но так было бы, если бы я стал всерьез тебя убеждать, сочинив похвальное слово ослу, называя его конем и утверждая, что всячески стоит завести эту скотинку не только дома, но и в походе, так как она пригодится в битве, для перевоза клади и еще многого другого.

Федр. Вот это было бы совсем смешно!

Сократ. А разве не лучше то, что смешно да мило, чем то, что страшно и враждебно?

Федр. Это очевидно.

Сократ. Так вот, когда оратор, не знающий, что такое добро, а что – зло, выступит перед такими же несведущими гражданами с целью их убедить, причем будет расхваливать не тень осла, выдавая его за коня, но зло, выдавая его за добро, и, учтя мнения толпы, убедит ее сделать что-нибудь плохое вместо хорошего, какие, по-твоему, плоды принесет впоследствии посев его красноречия?

Федр. Не очень-то подходящие.

Сократ. Впрочем, друг мой, не слишком ли резко мы нападаем на ораторское искусство? Оно, пожалуй, возразило бы нам: «Что за вздор вы несете, странные вы люди! Никого, кто не знает истины, я не принуждаю учиться говорить, напротив, – если мой совет что-нибудь значит, – пусть лишь обладающий истиной приступает затем ко мне. Я притязаю вот на что: даже знающий истину не найдет помимо меня средства искусно убеждать».

Федр. Разве не было бы оно право, говоря так?

Сократ. Согласен, если подходящие к случаю доказательства подтвердят, что оно искусство. Мне сдается, будто я слышу, как некоторые из них подходят сюда и свидетельствуют, что красноречие не искусство, а далекий от него навык. Подлинного искусства речи, сказал лаконец, нельзя достичь без познания истины, да и никогда это не станет возможным. <…> (260-260е)

<…>

Сократ. Искусство красноречия не есть ли вообще уменье увлекать души словами, не только в судах и других общественных собраниях, но и в частном быту? Идет ли речь о мелочах или о крупных делах, – оно все то же, и, к чему бы его ни применять правильно – к важным ли делам или к незначительным, – оно от этого не становится ни более, ни менее ценным. (261b)

<…>

Сократ. В чем же нас легче обмануть и где красноречие имеет большую силу?

Федр. Видно, там, где мы блуждаем без дороги.

Сократ. Значит, тот, кто намерен заняться ораторским искусством, должен прежде всего определить свой путь в нем и уловить, в чем признак каждой его разновидности – и той, где большинство неизбежно блуждает, и той, где этого нет.

Федр. Прекрасную его разновидность, Сократ, постиг бы тот, кто уловил бы это!

Сократ. Затем, я думаю, в каждом отдельном случае он не должен упускать из виду, но, напротив, как можно острее чувствовать, к какому роду относится то, о чем он собирается говорить. <…> (263b – 263с)

<…>

Сократ. Первый – это способность, охватывая все общим взглядом, возводить к единой идее то, что повсюду разрозненно, чтобы, давая определение каждому, сделать ясным предмет поучения. <…> Второй вид – это, наоборот, способность разделять все на виды, на естественные составные части, стараясь при этом не раздробить ни одной из них, как это бывает у дурных поваров <…> (265е)

<…>

Сократ. <…> Разве не так следует мыслить о природе любой вещи: прежде всего, простая ли это вещь – то, в чем мы и сами хотели бы стать искусными и других умели бы сделать такими, или она многовидна; затем, если это простая вещь, надо рассмотреть ее способности: на что и как она по своей природе может воздействовать или, наоборот, что и как может воздействовать на нее? Если же есть много ее видов, то надо их сосчитать и посмотреть свойства каждого (так же как в том случае, когда она едина): на что и как каждый вид может по своей природе воздействовать и что и как может воздействовать на него. <…> (270d)

<…>

Сократ. Поскольку сила речи заключается в воздействии на душу, тому, кто собирается стать оратором, необходимо знать, сколько видов имеет душа: их столько-то и столько-то, они такие-то и такие-то, поэтому слушатели бывают такими-то и такими-то. Когда это должным образом разобрано, тогда устанавливается, что есть столько-то и столько-то видов речей и каждый из них такой-то. Таких-то слушателей по такой-то причине легко убедить в том-то и том-то такими-то речами, а такие-то потому-то и потому-то с трудом поддаются убеждению. Кто достаточно все это продумал, тот затем наблюдает, как это осуществляется и применяется на деле, причем он должен уметь остро воспринимать и прослеживать, иначе он не прибавит ничего к тому, что он еще раньше слышал, изучая красноречие. Когда же он будет способен определять, какими речами какой человек даст себя убедить, тогда при встрече с таким человеком он сможет распознать его и дать себе отчет, что вот как раз тот человек и тот характер, о котором прежде шла речь. Теперь он на самом деле предстал перед ним, и к нему надо вот так применить такие-то речи, чтобы убедить его в том-то. Сообразив все это, он должен учесть время, когда ему удобнее говорить, а когда и воздержаться: все изученные им виды речей – сжатую речь, или жалостливую, или же зажигательную – ему следует применять вовремя и кстати, только тогда, и никак не ранее, его искусство будет разработано прекрасно и совершенно. <…> (271d – 272)

<…>

Сократ. <…> кто не учтет характеры своих будущих слушателей, кто не сумеет различать существующее по видам и охватывать одной идеей все единичное, тот никогда не овладеет искусством красноречия настолько, насколько это возможно для человека. <…> (273е)

<…>

Сократ. <…> надо познать истину относительно любой вещи, о которой говоришь или пишешь; суметь определить все соответственно с этой истиной, а дав определение, знать, как дальше подразделить это на виды, вплоть до того, что не поддается делению. Природу души надо рассматривать точно так же, отыскивая вид речи, соответствующий каждому характеру, и таким образом строить и упорядочивать свою речь; к сложной душе надо обращаться со сложными, разнообразными речами, а к простой душе – с простыми. <…> (277с)

 

2. Триада Оратор – Речь – Аудитория

<…> лучшими речами считаю такие, которые посвящены самым важным предметам, которые и оратору дают себя показать, и слушателям приносят наибольшую пользу <…>. Только тогда должен молчать оратор, когда дело сделано и обсуждать его нет смысла или когда вопрос исчерпан и к нему нечего больше добавить.

(Исократ «Панегирик»)

 

<…> Что касается способов убеждения, доставляемых речью, то их три вида: одни из них находятся в зависимости от характера говорящего, другие – от того или другого настроения слушателя, третьи – от самой речи. Эти последние заключаются в действительном или кажущемся доказывании.

[Доказательство достигается] с помощью нравственного характера [говорящего] в том случае, когда речь произносится так, что внушает доверие к человеку, ее произносящему, потому что вообще мы более и скорее верим людям хорошим, в тех же случаях, где нет ничего ясного и где есть место колебанию, – и подавно; и это должно быть не следствием ранее сложившегося убеждения, что говорящий обладает известными нравственными качествами, но следствием самой речи, так как несправедливо думать, как это делают некоторые из людей, занимающихся этим предметом, что в искусстве заключается и честность оратора, как будто она представляет собою, так сказать, самые веские доказательства.

Доказательство находится в зависимости от самих слушателей, когда последние приходят в возбуждение под влиянием речи, потому что мы выносим различные решения под влиянием удовольствия и неудовольствия, любви и ненависти. Этих-то способов убеждения, повторяем, исключительно касаются нынешние теоретики словесного искусства. Каждого из этих способов в отдельности мы коснемся тогда, когда будем говорить о страстях.

Наконец, самая речь убеждает нас в том случае, когда оратор выводит действительную или кажущуюся истину из доводов, которые оказываются в наличии для каждого данного вопроса (1356а 5-20).

(Аристотель «Риторика», кн.1)

 

<…> Есть три причины, возбуждающие доверие к говорящему, потому что есть именно столько вещей, в силу которых мы верим без доказательств, – это разум, добродетель и благорасположение <…> (1378а 10).

<…> Страсти – все то, под влиянием чего люди изменяют свои решения, с чем сопряжено чувство удовольствия или неудовольствия, как, например, гнев, сострадание, страх и все этим подобные и противоположные им [чувства] (1378а 20).

<…> обязанность [оратора] – привести слушателей в такое состояние, находясь в котором люди сердятся, и [убедить их], что противники причастны тому, на что [слушатели] должны сердиться, и что [эти противники] таковы, каковы бывают люди, на которых сердятся (1380а).

 

<…> Мы сказали, при помощи чего возникают и исчезают страсти, из чего образуются способы убеждения. Вслед за этим изложим, каковы бывают нравы сообразно со страстями людей, их качествами, возрастом и жребием (1388b 30).

 

<…> Я называю страстями гнев, желание и тому подобные [движения души], о которых мы говорили раньше, качествами – добродетели и пороки, о них сказано раньше, а также о том, что предпочитают отдельные личности и что они способны делать. Возраст – это юность, зрелый возраст и старость. Делом случая (tychē) я называю благородство происхождения, богатство, власть и вещи противоположные этим, и вообще удачу (eytychia) и неудачу (dystychia).

Юноши по своему нраву склонны к желаниям, а также склонны исполнять то, чего пожелают, и из желаний плотских они всего более склонны следовать желанию любовных наслаждений и не воздержаны относительно его. По отношению к страстям они переменчивы и легко пресыщаются ими, они сильно желают и скоро перестают [желать]; их желания пылки, но не сильны, как жажда и голод у больных. Они страстны, вспыльчивы и склонны следовать гневу. Они слабее гнева, [не могут совладать с гневом], ибо по своему честолюбию они не переносят пренебрежения, и негодуют, когда считают себя обиженными. Они любят почет, но еще более любят победу, потому что юность жаждет превосходства, а победа есть некоторого рода превосходство. Обоими этими качествами они обладают в большей степени, чем корыстолюбием: они совсем не корыстолюбивы, потому что еще не испытали нужды, как говорит изречение Питтака против Амфиарая. Они не злы, а добродушны, потому что  еще не видели многих низостей. Они легковерны, потому что еще не во многом были обмануты. Они исполнены надежд, потому что юноши так разгорячены природой, как люди, упившиеся вином; вместе с тем [они таковы], потому что еще не во многом потерпели неудачу. Они преимущественно живут надеждой, потому что надежда касается будущего, а воспоминание – прошедшего; у юношей же будущее продолжительно, прошедшее же кратко: в первый день не о чем помнить, надеяться же можно на все. Их легко обмануть вследствие сказанного: они легко поддаются надежде. Они чрезвычайно смелы, потому что пылки и исполнены надежд; первое из этих качеств заставляет их не бояться, а второе быть уверенными. Никто, будучи под влиянием гнева, не испытывает страха, а надеяться на что-нибудь хорошее, значит быть смелым. Молодые люди стыдливы: они воспитаны исключительно в духе закона и не имеют понятия о других благах. Они великодушны, потому что жизнь еще не унизила их и они не испытали нужды; считать себя достойным великих [благ] означает великодушие, и это свойственно человеку, исполненному надежд. В своих занятиях они предпочитают прекрасное полезному, потому что живут более сердцем, чем расчетом; расчет касается полезного, а добродетель прекрасного. Юноши более, чем люди в других возрастах, любят друзей, семью и товарищей, потому что находят удовольствие в совместной жизни и ни о чем не судят с точки зрения пользы, так что и о друзьях не [судят так]. Они во всем грешат крайностью и излишеством вопреки Хилонову изречению: они все делают через меру: чересчур любят и чересчур ненавидят и во всем остальном также. Они считают себя всеведущими и утверждают это; вот причина, почему [они все делают] чрез меру. И несправедливости они совершают по своему высокомерию, а не по злобе. Они легко доступны состраданию, потому что считают всех честными и слишком хорошими: они мерят своих ближних своей собственной неиспорченностью, так что полагают, что те терпят незаслуженно. Они любят посмеяться и сказать острое словцо, так как остроумие есть отшлифованное высокомерие.<…> Таковы нравы юношей и стариков, и так как все хорошо относятся к речам, соответствующим их характеру, и к людям себе подобным, то отсюда очевидно, как должно поступать в речи, чтобы и сами [ораторы] и их речи показались таковыми (1390 а, 25).

<…> Таковы нравы юношей и стариков, и так как все хорошо относятся к речам, соответствующим их характеру, и к людям себе подобным, то отсюда очевидно, как должно поступать в речи, чтобы и сами [ораторы] и их речи показались таковыми (1390а 25).

(Аристотель «Риторика», кн.2)

 

3. Изобретение

<…> Я называю энтимемою риторический силлогизм, а примером – риторическое наведение: ведь и все ораторы излагают свои доводы, или приводя примеры, или строя энтимемы, и помимо этого не пользуются никакими способами доказательства (1356 b, 5).

(Аристотель «Риторика», кн.1)

 

<…> Общие способы убеждения бывают двоякого рода: пример и энтимема, так как изречение есть часть энтимемы. (1393 а, 25).

<…> Есть два вида примеров: один вид примера заключается в том, что приводятся факты прежде случившиеся, другой – в том, что [оратор] сам сочиняет таковые; в последнем случае может быть, во-первых, притча, во-вторых, басня, каковы, например, басни Эзопа и басни ливийские (1393 а, 30).

<…> Примерами следует пользоваться в том случае, когда не имеешь энтимем для доказательства, ибо для того, чтобы убедить, требуется [какое-нибудь] доказательство; когда же [энтимемы] есть, то примерами следует пользоваться, как свидетельствами, помещая их вслед за энтимемами в виде эпилога (1394 а, 10).

<…>  Изречение есть утверждение, которое относится, однако, не к отдельным случаям, например, не к тому, какой человек Ификрат, но имеет общее значение; впрочем, [касается] не всех областей (например, что прямое противоположно кривому), но лишь того, около чего вращаются житейские дела; [они имеют в виду то], что можно избирать и чего должно избегать в своей деятельности (1394 а, 25).

<…> По возрасту пользоваться изречениями прилично людям зрелым, и относительно того, в чем человек опытен: употреблять изречения, а также рассказывать мифы неприлично человеку, не достигшему такого возраста, употребление же изречений по поводу того, в чем человек неопытен, есть признак неразумия и невоспитанности (1395 а).

<…> [Изречения] представляют большую подмогу для речей, во-первых, вследствие тщеславия слушателей, которые радуются, когда кто-нибудь, говоря вообще, выскажет мнения, которых держатся слушатели в отдельных случаях (1395 b).

<…> второе преимущество еще важнее: [изречения] придают речам характерность. Те речи отражают в себе характер [оратора], в которых ясны его намерения, а все изречения таковы, ибо [в них] приводящий изречение  высказывается вообще о намерениях: так что если изречения по своему нравственному смыслу хороши, то они показывают, что и человек, приводящий их, обладает нравственно хорошим характером (1395 b, 15).

(Аристотель «Риторика», кн.2)

 

4. Расположение

<…> необходимые части речи – изложение и способ убеждения; они составляют ее неотъемлемую принадлежность, но по большей части бывают: предисловие, изложение, способ убеждения, заключение (1414 b, 5).

<…> предисловие (prooimion) есть начало речи, то же, что в поэтическом произведении есть пролог, а в игре на флейте – прелюдия. Все эти части – начало; они как бы прокладывают путь для последующего (1414 b, 20).

<…> виды [предисловия], которыми пользуются [ораторы], представляют собой определенные приемы (iatreymata), они общи [всем родам произведений]; содержание их слагается в зависимости от личности самого оратора, от личности слушателя, от дела, от личности противника (1415 а, 25).

<…> Предисловия, имеющие в виду слушателя, [возникают] из желания сделать слушателя благосклонным или рассердить его, а иногда еще из желания возбудить его внимание или наоборот, <…> [того же достигнет оратор], если выкажет себя нравственно хорошим человеком, потому что [слушатели] относятся с большим вниманием к таким людям (1415 а, 35).

<…> В речах эпидейктических рассказ должен быть изложен не весь сразу, а по частям, так как следует изложить те деяния, вследствие которых сложилась речь. Речь слагается, таким образом, из части, не зависящей от искусства (потому что оратор к фактам не имеет отношения), и части, зависящей от искусства; эта последняя заключается в том, чтобы показать или что предмет речи факт, если он кажется невероятным, или что он именно таков, или настолько важен, или все [это вместе]. Поэтому-то иногда следует излагать не все подряд, потому что при таком способе изложения трудно все запомнить; на основании того-то, например, [устанавливается, что] он [то есть лицо, о котором идет речь] – человек мужественный, на основании другого, что он – человек мудрый и справедливый. При первом способе изложения речь бывает слишком проста, а при другом она разнообразна и не бесцветна.

Факты, всем известные, нужно только напоминать; поэтому для большинства [таких случаев] рассказ вовсе не нужен <…> (1416 b, 20,25).

<…> При защите рассказ [должен быть] короче, так как оспаривается при этом, что [то или другое] произошло, или что оно вредно, или что несправедливо, или что имело столь важное значение, так что о фактах установленных говорить не следует <…> (1417 а, 10).

<…> Оратор, начиная речь, совещательную или судебную, должен сначала изложить свои собственные способы убеждения, а потом выступить против доводов своего противника, уничтожая их или заранее браня их (1418 b, 5).

<…> При составлении эпилога оратору нужно: во-первых, постараться хорошо расположить слушателей к себе и дурно – к противнику, во-вторых, применить преувеличение и умаление, в-третьих, разжечь страсти слушателей, в четвертых, напомнить [для чего произнесена речь] (1419 b, 10).

(Аристотель «Риторика», кн.3)

 

5. Словесное оформление

<…> недостаточно знать, что следует сказать, но необходимо также сказать это, как должно; это много способствует тому, чтобы речь произвела нужное впечатление (15).

(Аристотель «Риторика», кн.3)

 

<…> стиль необходимо имеет некоторое небольшое значение, потому что для выяснения чего-либо есть разница в том, выразишься ли так или этак; но все-таки [значение это] не так велико, [как обыкновенно думают]: все это относится к внешности и касается слушателя, поэтому никто не пользуется этими приемами при обучении геометрии. <…> (1404а 7).

<…> Рассмотрев это, определим, что достоинство стиля заключается в ясности (saphē); доказательством этого служит то, что, раз речь не ясна, она не достигнет своей цели. [Стиль не должен быть] ни слишком низок, ни слишком высок, но должен подходить [к предмету речи] <…> (1404 b).

<…> Стиль будет обладать надлежащими качествами, если он полон чувства (patheticē), если он отражает характер (ethicē) и если он соответствует истинному положению вещей. Последнее бывает в том случае, когда о важных вещах не говорится слегка и о пустяках не говорится торжественно и когда к простому имени (слову) не присоединяется украшение; в противном случае стиль кажется шутовским… (1408а 10).

<…> Стиль, соответствующий данному случаю, придает делу вид вероятного: здесь человек ошибочно заключает, что [оратор] говорит искренно на том основании, что при подобных обстоятельствах он [человек] испытывает то же самое, и он понимает, что положение дел таково, каким его представляет оратор, даже если это на самом деле и не так (1408 а, 20).

<…> Выражение мыслей с помощью знаков (sēmeiōn) отражает характер [говорящего], ибо для каждого положения и душевного качества есть свой соответствующий язык; положение я различаю по возрасту, например, мальчик, муж или старик; [по полу], например, женщина или мужчина; [по национальности], например, лаконец или фессалиец. Душевными качествами [я называю] то, сообразно чему человек в жизни бывает таким, а не иным, потому что образ жизни бывает именно таким, а не иным в зависимости не от каждого душевного качества; если оратор употребляет выражения, соответствующие душевному качеству, он обнаруживает свой нравственный облик, потому что человек неотесанный и человек образованный сказали бы не одно и то же и не в одних и тех же выражениях (1408 а, 30).

<…> Что касается формы стиля, то он не должен быть ни метрическим, ни лишенным ритма. В первом случае [речь] не имеет убедительности, так как кажется выдуманной, и вместе с тем отвлекает внимание [слушателей], заставляя следить за возвращением сходных [повышений и понижений] (1408 b, 20).

<…> Стиль необходимо должен быть или беспрерывным (eiromenē) и соединенным при помощи союзов, каковы прелюдии (anabolai) в дифирамбах, или же периодическим и подобным антистрофам древних поэтов (1408 b, 25).

<…> Я называю беспрерывным такой стиль, который сам по себе не имеет конца, если не оканчивается предмет, о котором идет речь; он неприятен по своей незаконченности, потому что всякому хочется видеть конец <…> (1408 b, 30).

<…> стилем же периодическим называется стиль, составленный из периодов. Я называю периодом фразу, которая сама по себе имеет начало и конец и размеры которой легко обозреть. Такой стиль приятен и понятен; он приятен, потому что представляет собой противоположность речи незаконченной, и слушателю всегда кажется, что он что-то схватывает, и что что-то для него закончилось; а ничего не предчувствовать и ни к чему не приходить – неприятно. Понятна такая речь потому, что она легко запоминается, а это происходит от того, что периодическая речь имеет число, число же всего легче запоминается (1409 b, 5).

(Аристотель «Риторика», кн.3)

 

<…> Существуют четыре основных стиля (haploi charactēres): простой (ischnos), величественный (megaloprepēs), изящный (glaphyros) и мощный (deinos) и сверх того различные их сочетания. Но не всякий стиль может вступать в сочетания с любым другим. Так, изящный стиль сочетается с простым и величественным, мощный с ними обоими. И только стиль величественный не сочетается с простым, напротив, эти два стиля противоположны друг другу, несовместимы и как бы исключают один другой (36).

<…> Подобно тому как хорошее (asteios) очень тесно граничит с дурным, как смелость с дерзостью, скромность с [чрезмерной] застенчивостью, точно таким же образом каждый вид стиля соседствует со [своим] искаженным соответствием. Сначала мы обратимся к типу речи, соседствующему с величественным. Его называют выспренним (psychrōs), а, по определению Феофраста, выспренним считается способ высказывания, превышающий свой предмет <…> (114).

<…> имеется искаженный вид и у стиля изящного. Я назову его обычным именем «безвкусный» (cacodzēlos) (186).

<…> Рядом с простым [стилем] существует его искажение – так называемый сухой (xēros) стиль (236).

<…> Наряду с мощным стилем существует и его искажение, так называемый назойливый (acharis) (302).

(Деметрий «О стиле»)

 

<…> задача соединения заключается в том, чтобы естественно расположить слова по отношению друг к другу, придать колонам соответствующее построение и целую речь расчленить на периоды.

В последовательности рассмотрения словесной части соединение занимает лишь второе место, ибо подбор слов здесь первенствует и естественно предшествует ему, однако и приятность речи, и убедительность, и мощь гораздо более зависят именно от соединения (9).

<…> Всякая речь, которой выражаем мы мысли, бывает либо стихотворной, либо прозаической. Как в той, так и в другой стихи и проза становятся красивыми тогда, когда достигается красивая стройность (to metron cai ton logon); слово же, брошенное наугад, как попало, губит вместе с собой и полезную мысль (11).

<…> Пожалуй, соединение слов так же относится к подбору, как слова относятся к мыслям. Как бесполезна хорошая мысль, если ты не украсишь ее прекрасным словесным выражением, так точно и здесь нет никакого проку в изыскании чистого, благозвучного выражения, если последнее не вправлено в соответствующее ему красивое построение (cosmon … harmonias) (12).

<…> есть два основных начала, к которым надлежит стремиться составителям и стихов и прозы: это – приятность и красота (52).

<…> Приятной и красивой становится речь благодаря следующим четырем решающим и важнейшим вещам: мелодии (melos), ритму (rhythmos), разнообразию (metabolē) и, наконец, уместности (prepon), сопутствующей каждому из этих трех качеств. Под приятностью я понимаю свежесть, привлекательность, благозвучие, сладость, убедительность и тому подобное; а под красотой – великолепие, вескость, важность, достоинство, убедительность и тому подобное (53).

<…> благодаря сплетению букв получается различный склад слогов, а благодаря сочетанию слогов – разнообразие природы слов, а благодаря построению слов – многообразность речи. Отсюда, таким образом, необходимо следует, что красива та речь, в которой слова красивы, а слова красивы благодаря слогам и буквам; точно так же и приятна та речь, в которой приятно действуют на слух слова, слоги и буквы; и даже те особенности каждого единичного случая, в которых выявляются и характеры, и чувства, и настроения, и действия лиц, и то, что со всем этим связано, проистекают от первичного построения букв (96).

<…> благородные, исполненные достоинства и величавости ритмы дают сильные, достойные и величавые сочетания, неблагородные же и низкие ритмы дают сочетания, лишенные величия и важности, безразлично, будут ли эти ритмы взяты сами по себе, одни, или же в сплетении друг с другом. Итак, если представится нам возможность сложить  всю речь из одних только лучших ритмов, то это будет исполнением заветнейших наших желаний; но если будет необходимо давать вперемежку ритмы и получше и похуже (как это обычно и бывает, ибо свои названия вещи носят случайно), то придется искусно распределять ритмы, прелестью сочетаний скрадывая необходимость, тем более, что мы это можем делать вполне безнаказанно: ведь прозаической речи ни один ритм не противопоказан, не то что стихам (112).

<…> Под этим словом я разумею <…> разнообразие однородного. Ибо при неизменном повторении надоедает даже и всяческая красота, как и вообще все приятное; а в разнообразии перемен она продолжает вечно оставаться новой (129).

<…> Что же касается прозаической речи, то она может совершенно свободно распоряжаться разнообразием перемен по своему желанию. Речь эта сильнее всех прочих, поскольку она вольна давать неограниченное число пауз и перемен в построении: тут она укладывается в период, там выходит из периода; один период сплетен из большего числа членов, другой из меньшего; самые члены бывают то короче, то длиннее, то быстрее, то медленнее, то утонченнее; ритмы то одни, то другие, фигуры разнообразные, напряжение голоса – так называемые ударения – различные, и такая пестрота делает невозможным всякое пресыщение. Есть особая прелесть в таком складе, в котором и склада не заметно (132).

<…> Если общепризнано, что уместность – это то, что соответствует данным лицам или предметам, тогда, подобно тому как один выбор слов будет уместен для данного содержания, а другой неуместен, точно так же и соединение слов. Примером тому может служить сама действительность. Я имею в виду то, что ведь не одни и те же употребляем мы соединения слов, когда сердимся и когда радуемся, когда сетуем и когда страшимся, когда постигнуты каким-нибудь горем и несчастьем и когда предаемся размышлению, не смущаемые и не печалимые ничем. <…> одни и те же люди, в одном и том же состоянии духа, рассказывая о событиях, которых они были свидетелями, не обо всем говорят одинаковыми соединениями слов, а невольно подчиняются естественному стремлению и подражательно передают рассказываемое даже самым соединением слов. Присматриваясь к этому, должен и хороший поэт, так же как и хороший оратор, подражать тому, о чем он говорит, не только подбором слов, но и их соединением (136).

<…> родовых различий соединения, по моему убеждению, насчитывается три. <…> я <…> приложу к ним <…> переносные обозначения, назвав один род соединений строгим, другой – гладким или цветистым, а третий – общим (146).

(Дионисий Галикарнасский «О соединении слов»)

 

<…> период не что иное, как определенное соединение слов. И если, нарушив кругообразное построение, переставить слова, то содержание не изменится, но периода не будет (11).

<…> Происхождение периода таково. Существует два вида речи (he hermēneia). Первый из них называют закругленным (catestrammenē), ибо он сплошь состоит из периодов. Таковы речи Исократа, речи Горгия и Алкидаманта. <…> Другой вид речи называют разорванным (dieremenē hermēneia), так как такую речь «разрывают» колоны, плохо пригнанные друг к другу. Таковы многие места из Гекатея, Геродота и вообще вся архаика. <…> Колоны здесь как бы нагромождены и набросаны друг на друга. Они не связаны и не оказывают друг другу ни сопротивления, ни поддержки, как это бывает в периодах (12).

<…> Периодическую речь можно уподобить камням, подпирающим и несущим сводчатую кровлю, а колоны разорванной речи – камням, лишь лежащим рядом, но не соединенным в постройке (13).

Поэтому речи древних присуща некая суховатость и собранность (eystales), точно так же, как и их статуям, где искусство составляют строгость и простота. Речь же поздних авторов можно сравнить уже с творениями Фидия, где величие (megaleion) [формы] соединено с тщательностью (acribes) (14).

Я же не одобряю ни речи, сплошь сплетенной из периодов, как у Горгия, ни целиком разорванной, как у древних, но предпочитаю речь, соединяющую то и другое. Тогда она будет одновременно и тщательно отделанной и безыскусственной, а исходя из двух этих качеств приятной (hēdys) – и не совсем проста (idiōticos) и не слишком изысканна (sophisticos) (15).

(Деметрий «О стиле»)

 

<…> Известно, что даже флейта внушает слушателям такие чувства, которые заставляют их как бы расставаться с рассудком и впасть в состояние близкое к безумию. Флейта способна подчинить слушателя своему ритму и заставить его, даже полностью лишенного всякой музыкальности, ритмично двигаться в такт ее напева.

… Сочетание слов и предложений тоже представляет собой гармонию, но не гармонию звуков, а слов, – того дара, который свойствен лишь людям. В гармонии слов рождается пестрая вереница представлений о словах, мыслях, определенных предметах; в ней же заложены разнообразные виды того прекрасного и благозвучного, чем мы наделены от рождения и с чем навсегда породнились; благодаря единству и многообразию своих созвучий эта гармония вливает незаметно в сердца слушателей те глубокие чувства, которые свойственны самому оратору, и таким образом слушатели приобщаются к величию гармонии. А разве в общем сочетании мыслей и слов такая гармония не становится созвучной величественному? Разве всеми своими средствами не чарует она нас и, всецело овладев нашей волей, разве не увлекает каждый раз к чему-то значительному, торжественному и возвышенному, то есть ко всему тому, чем преисполнена она сама?

(Анонимный трактат «О возвышенном»)

 

Гермоген «Об идеях, или о видах слога»

 

(О характерности)

Как получается ясная, исполненная достоинства, а также красивая и выразительная речь, мы выяснили в предыдущих разделах, после чего неизбежно следует раздел о характерности слога. Дело в том, что весьма полезно как ничто другое изучить этот вид слога, чтобы по возможности то всей речи в целом придавать тот или иной характер, когда это нужно, то примешивать черты характерности к резкому или величавому, или красивому, или к остальным видам слога. Ибо я считаю, что характерность не есть попросту лишь нечто по необходимости выявляющееся во всей речи, как цвет у тела, но она призвана примешиваться и к резкости, и к грубости, и ко всему остальному. Эта характерность получается тогда, когда кто-то приноравливает к действующим лицам свойственные и подобающие им речи, например, стратегам или риторам, или частным лицам, которые, собственно, и называются характерными, как-то: обжоры, трусливые или сребролюбивые, или т.п. <…> (116)

 

(О простоте)

Итак, простые мысли, если сказать одним словом, это чистые мысли, т.е. общие всем, всем доступные или, как кажется, доступные, не содержащие тайных глубин или скрытого умысла, – что такие мысли будут для нас простыми и чистыми, это ясно. Например: «Меня считайте плохим гражданином, а его оправдайте». И это не вызывает сомнений, что чистые мысли всецело будут простыми, а простые – чистыми. Собственно простыми называют мысли, свойственные бесхитростным характерам, почти ребяческим, чтобы не сказать глупым. Например, если кто-то распространяется о некоторых вещах и рассуждает о них без малейшей необходимости, когда никто об этом не спрашивал <…> Я имею в виду мысли, которые возникают даже у малых детей, как я говорил, и у зрелых мужей, что недалеко ушли от младенцев по свойствам своего ума, а также у женщин и деревенских жителей, одним словом, у действительно простых и безобидных людей. <…> Острословие и остроумное возражение противнику или где-то еще, которое многие считают видом живой речи, не только не относится к простоте, но прямо противоположно ей. Дело в том, что это особенность мастерства, поскольку такое острословие есть не что иное, как вышедшая на поверхность глубина, что не мешает ему быть видом живой речи. И, несмотря на название, мы не видим здесь различия, когда мысль глубокая излагается без прикрас и прозрачно, производя впечатление простоты. Много таких примеров у Ксенофонта. <…>

Обороты и колоны у простого слога те же, что у чистого, так же и стяжения. Наиболее просты более свободные, например, «выслушайте мою справедливую защиту», и большинство оборотов у Ксенофонта или Сократика и, между прочим, у Никострата. Отсюда же ясно и каков ритм простого слога, поскольку и здесь ритм зависит от того, какое бывает стяжение.

Прерывания и размер у простого слога ступенчатые. Дело в том, что, хотя такое прерывание свойственно величавости, оно сюда более подходит, чем – как бы сказать – «захватывания» и «сцепления», поскольку относится к средствам украшения. Итак, простому слогу более, нежели слогу с утонченным ритмом, свойственны устойчивые размеры и ступенчатые прерывания. <…>

 

(О сладости)

<…> прежде всего сладость и приятность придают слогу, как я сказал, мифические мысли. На втором же месте стоят рассказы, близкие к мифу, например, когда кто-то распространяется о Троянской войне или о чем-то в этом роде. Третье место занимают рассказы, имеющие лишь немного общего с мифами и более достоверные, чем те. Таково все сочиненное Геродотом, поскольку мифического в них мало, например, сказание о Пане, Иакхе и, может быть, некоторые другие, очень немногие. Прочие же рассказы у него и внушают доверие и отличаются от мифов, вот почему в них не столько сладости, сколько в настоящих мифах. Кроме них, есть еще один вид мыслей приятных и сладостных, который в разных случаях имеет разное значение, то превосходя часто приятностью даже мифические мысли, то уступая порой даже тем, что занимают третье место. А состоит он в следующем. Все, что приятно нашим ощущениям, я разумею вещи, приятные взгляду или осязанию, или вкусу или еще как-то доставляющие наслаждение, будучи названо в речи, доставляет удовольствие. <…>

<…> Слова же сладостные – те, что свойственны простому слогу в отличие от чистого, о чем мы говорили, а, кроме того, поэтические. Такими словами пользовался Геродот, более всего помышлявший о сладости слога, наряду с теми методами и мыслями, какими и мы охарактеризовали сладостный слог. Везде и всегда каждое употребленное им слово простое, как мы и говорили, но особенная и явственная их сладость проистекает еще и оттого, что он предпочел говорить на диалекте сугубо поэтическом, ибо ионийский диалект, будучи поэтическим, приятен по природе своей. <…> вплетение стихов в речь тоже доставляет удовольствие. <…> При этом следует знать, что такие вплетения собственных или чужих стихов, если они вплетаются не органически, так чтобы стихи и проза составляли единое тело, а зачитываются с расстановкой, как законы и постановления во время судебного выступления, то они не производят того утонченно сладостного ощущения, их действие бывает несколько иным. <…>

<…> Живые слова, о которых мы сейчас будем говорить, тоже придают речи сладость. Обороты сладостного слога те же, что у простого, как мы говорили, и у чистого слога. Сюда же относятся обороты, свойственные красивому и разукрашенному слогу.

Стяжения сладостного слога, очевидно, те же, что у красивого, т.е. приближающие речь к тому или иному метру, поскольку сладостная речь должна доставлять чувству удовольствие также и своими стяжениями. Причем, здесь должны преобладать стопы, свойственные величавому слогу. Так же и прерывания в речи, имеющей некую приятность, будут величавые и ступенчатые. О том, что здесь должен быть ступенчатый ритм, мы говорили уже в разделе о простоте. <…>

 

(О живости, острословии, о свежем и пленительном слоге)

<…> Слова, придающие речи живость, сами по себе никакой живости не имеют, если отделить их от мысли, ради которой они взяты, или от сказанного до нее. В иных видах слога этого не было, но и чистые слова оставались; разумеется, чистыми, даже если они возвещали величавые мысли и если до них не было сказано ничего, также и величавые слова – величавыми, даже если ими выражается невеличавая мысль и ничто им не предшествует, то же относится к словам всех прочих видов слога. Не таковы слова живого слога, сами по себе они не имеют ничего подобного, обозначая неподвластную им мысль, или же, следуя за какими-то другими словами, они приобретают живость благодаря какой-нибудь милой шутке, и вся речь как бы оживает. <…> Живость другого рода проистекает из парономасии, т.е. не из сходства слов, а когда, употребив имя или глагол в его собственном значении, мы тут же рядом прилагаем его к такому предмету, в отношении к которому это слово, собственно, не употребляется. <…>

<…> Остается третий вид живого слова, каким наш ритор пользовался, не соединяя его с другими. Он получался тогда, когда, употребив какой-то троп, не очень грубый и навязчивый, мы сопровождаем его другим, уже более навязчивым тропом, который, однако, в соседстве с первым уже не производит столь досадного ощущения. Например: «Но подобное могущество может установиться всего лишь однажды, да и то на короткое время, оно, может быть, даже пышно расцветает, преисполняя надеждами, но со временем все-таки разоблачает себя и увядает». В слове «расцветает» есть троп, но не грубый и не очень навязчивый, как в слове «увядает», но и последний не кажется таковым благодаря соседству с первым, поскольку по отношению к тому, что отцвело, слово «увядать» употребляется в собственном смысле. <…>

 

(О скромности)

Скромным характерный слог получается благодаря мысли, а именно когда кто-то начинает прибедняться напоказ. <…> Или же тогда, когда кто-то выставляет себя одним из многих, хотя и не принадлежит к большинству, что почти тождественно сказанному прежде. <…>

<…> Вообще же, как я сказал в самом начале разговора о скромности, все, что составляет добровольное самоуничижение какого-то лица, делает слог характерным и скромным по мысли. <…>

<…> Метод же скромной речи почти не отличается от скромных мыслей, а именно это добровольное умаление своих достоинств или своих преимуществ перед противником и воздержание от резких выражений. <…> За ним следует метод «умолчания». Дело в том, что, когда кто-то добровольно умалчивает о том, что он мог бы сказать в свою пользу или во вред противнику, это производит впечатление скромности. Такие умолчания весьма повышают доверие к речи благодаря этой показной скромности, а получаются они, как я уже говорил, двояко, т.е. когда умалчивают и о том, что против нас, и о том, что за нас. И бывают они двух видов, как и умаление наших преимуществ перед противником бывает двух видов, о чем мы уже говорили. Дело в том, что говорящий либо просто умалчивает о чем-то, либо, ничего не добавляя, только делает вид и как бы присоединяет нечто неопределенное. Например: «Таких случаев, когда может быть какое-нибудь сомнение насчет того, говорил ли он в самом деле в защиту нашего государства, я не стану касаться». Или примеры такого рода: «Многое я опускаю, по тем-то, – говорит он, – и по тем-то причинам». Можно поступать либо так, либо, пользуясь методом умолчания, тем не менее все это дело излагать. Например: «Я не стану ничего говорить… ни о том, выкупал ли я кого-нибудь из плена у врагов, ни о том, помогал ли я каким-нибудь беднякам выдавать замуж дочерей с приданым» или это: «Я не  говорю про Олинф, Мефону, Аполлонию и про тридцать два города во Фракии» и т.д. <…>

<…> Третий метод скромного слога делает речь чистой, поскольку он же делает ее простой. Дело в том, что, когда говорящий выказывает скромность, он должен проявить также много простоты, и это может почувствовать всякий, кто хоть немногое усвоил из теории красноречия. Слова скромного слога также чисты и просты, таковы же обороты и колоны стяжения. То же относится и к прерываниям и ритмам, если и отсюда можно извлечь что-то для того, чтобы речь производила впечатление скромности.

 

(О правдивой речи)

Искренняя и правдивая и как бы непосредственная речь по большей части зависит от метода и оборотов, от слов и всего с ним и связанного, хотя получается и благодаря мысли. Дело в том, что все простые мысли должны относиться и к искреннему слогу, иначе как бы могли они иметь точную характерность? Пожалуй, скромные мысли тоже могут относиться к этому виду. <…> я утверждаю, что почти единственный метод всякой искренней речи – это не говорить наперед, что-де кто-то клянется, но попросту как бы обронить эту клятву, чтобы мольба не была включена в речь, а просто вырвалась у говорящего. <…> Также и удивление перед какой-то вещью делает речь характерной и искренней. Однако если ты скажешь предварительно, что удивляешься, то речь уже не сохранит той искренности, а станет лишь характерной и как бы безыскусной, и лишь в этой мере правдивой, но не по-настоящему правдивой. Если же ты не станешь говорить, что удивляешься, а откровенно назовешь сами по себе те вещи, которым дивишься, выказывая при этом самое это удивление, то сделаешь речь более искренней и поистине непосредственной. <…>

<…> Есть еще один метод правдивой и как бы непосредственной речи, почти тождественный названному раньше, имеющий, впрочем, некоторое отличие от него. Он состоит в том, чтобы не только в злоречии, но и в других случаях казаться говорящим по первому движению, без заранее обдуманного намерения. <…>

<…> Слова же, сюда подходящие, это все грубые, резкие, выражающие гневное расположение духа, особенно в обращениях, где бывают уместны и непривычные, тут же сочиненные слова <…>

 

(Об отягченности)

К отягченному слогу принадлежат все мысли, заключающие в себе порицание, когда кто-то, рассказывая о совершенных им благих делах, с укором говорит, что ничего и почти ничего не был удостоен, а даже, напротив, удостоился наказания вместо почета. Особенно отягченным слог получается тогда, когда кто-то начинает рассказывать о людях, совершивших мало или ничего хорошего, или даже, напротив, причинивших много зла, а затем получивших то, чего сам рассказчик не удостоился. <…>

 

(О мастерстве)

Мастерство в области красноречия есть, по моему мнению, не что иное, как правильное использование всех названных до сих пор видов речи и противоположных им, а также всего остального, составляющего тело речи. Ибо знать, так или иначе и в какое время и как должно употреблять все виды слога, все возражения и уверения, какие мысли подходят для выступления, основной части речи и заключения, – одним словом, уметь должным образом и ко времени пользоваться всем тем, что призвано составить тело речи, – такова, мне кажется, самая суть мастерства. Ибо говорят: он работает как мастер – про того, разумеется, кто должным образом употребляет любую подручную вещь, словно некий материал своего ремесла; и такой стратег будет мастером, кто со знанием дела должным образом применяет все, относящееся к стратегии, поскольку таков вообще его материал, так и ритор тот будет мастером, кто должным образом употребляет риторические вещи и материи. Вещами же и материями риторики будет, разумеется, все, названное выше, я разумею виды речи и все остальное. Если кто-то знает, когда что следует говорить, когда нет и где, в какой манере, по отношению к кому, как и почему это следует делать, если при этом он располагает не только знанием, но и умением, то, безусловно, он будет самым большим мастером и сможет всех превзойти <…>

<…> речь мастера отличают мысли неизбитые, глубокие и сильные, до конца продуманные. <…>

<…> придется рассмотреть всякие положения, всякие виды и способы, всякие мысли и построение их, чтобы показать, какие подходят для вступления, какие для доказательства, какие для снятия всех возможных вопросов, какие для послесловия во всех видах речи, а при этом еще, какой вид речи в целом подобает тому или иному вопросу, мужу, говорящему лицу, времени и месту, а также какое построение рассуждений. Еще придется исследовать, что из обретенного материала лучше сказать, а что оставить здесь невысказанным (может случиться так, что в другой раз нужно будет поступить противоположным образом), какой порядок высказывания суждений наиболее приемлем теперь и относительно каких вещей (ибо опять-таки по отношению к другим вещам и в другое время все может сложиться иначе), как нужно вводить одни вещи, а как другие. Какие мысли лучше распространить и каким способом, а с какими разделаться возможно скорее и как упомянуть об этом наиболее кратко, – все это и т.п. разобрать со знанием дела, не слишком затягивая изложение <…>

 

6. Произнесение

<…> Действие заключается здесь в голосе; [следует знать], как нужно пользоваться голосом для каждой страсти, например, когда следует [говорить] громким голосом, когда тихим, когда средним, и как нужно пользоваться интонациями, например, пронзительной, глухой и средней, и какие ритмы [употреблять] для каждого данного случая. Здесь есть три пункта, на которые обращается внимание: сила (megethos), гармония и ритм (1403b, 30).

(Аристотель «Риторика»)

 

7. Советы молодым ораторам

<…> [Трудность красноречия.] Но это объясняется тем, что красноречие есть нечто такое, что дается труднее, чем это кажется, и рождается из очень многих знаний и стараний. 5. И точно, при взгляде на великое множество учащихся, необыкновенное обилие учителей, высокую даровитость народа, бесконечное разнообразие тяжб, почетные и щедрые награды, ожидающие красноречие, какую можно предположить другую причину этого явления, кроме как неимоверную обширность и трудность самого предмета? В самом деле, ведь здесь необходимо усвоить себе самые разнообразные познания, без которых беглость в словах бессмысленна и смешна; необходимо придать красоту самой речи, и не только отбором, но и расположением слов; и все движения души, которыми природа наделила род человеческий, необходимо изучить до тонкости, потому что вся мощь и искусство красноречия в том и должны проявляться, чтобы или успокаивать, или возбуждать души слушателей. Ко всему этому должны присоединяться юмор и остроумие, образование, достойное свободного человека, быстрота и краткость как в отражении, так и в нападении, проникнутые тонким изяществом и благовоспитанностью. Кроме того, необходимо знать всю историю древности, чтобы черпать из нее примеры; нельзя также упускать знакомства с законами и с гражданским правом. Нужно ли мне еще распространяться о самом исполнении, которое требует следить и за телодвижениями, и за жестикуляцией, и за выражением лица, и за звуками и оттенками голоса? Как это трудно само по себе, показывает даже легкомысленное искусство комедиантов в театре: хоть они и силятся владеть и лицом, и голосом, и движениями, но кто не знает, как мало меж ними и было и есть таких, на которых можно смотреть с удовольствием? Наконец, что сказать мне о сокровищнице всех познаний – памяти? Ведь само собою разумеется, что если наши мысли и слова, найденные и обдуманные, не будут поручены ей на хранение, то все достоинства оратора, как бы ни были они блестящи, пропадут даром.

Поэтому перестанем недоумевать, отчего так мало людей красноречивых: мы видим, что красноречие состоит из совокупности таких предметов, из которых даже каждый в отдельности бесконечно труден для разработки. Постараемся лучше добиться, чтобы наши дети и все, чьи слава и достоинство нам дороги, полностью представили себе эту трудность задачи и поняли бы, что привести их к желанной цели никак не могут те правила, учителя и упражнения, к которым прибегают нынче все, а нужны какие-то совсем другие. 6.  По крайней мере мое мнение таково, что невозможно быть во всех отношениях достохвальным оратором, не изучив всех важнейших предметов и наук. Речь должна расцветать и разворачиваться только на основе полного знания предмета; если же за ней не стоит содержание, усвоенное и познанное оратором, то словесное ее выражение представляется пустой и даже ребяческой болтовней. <…> (16-20).

<…> «Право, – сказал он, – я не знаю ничего прекраснее, чем умение силою слова приковывать к себе толпу слушателей, привлекать их расположение, направлять их волю куда захочешь и отвращать ее откуда хочешь. Именно это искусство у всех свободных народов и, главным образом, в мирных и спокойных государствах пользовалось во все времена особенным почетом и силой. В самом деле, можно ли не восхищаться, когда из бесчисленного множества людей выступает человек, который один или в числе немногих умеет осуществить на деле то, что таится во всех лишь в виде врожденной способности? И что так приятно действует на ум и на слух, как изящно отделанная речь, блистающая мудрыми мыслями и полными важности словами? Или что производит такое могущественное и возвышенное впечатление, как когда страсти народа, сомнения судей, непреклонность сената покоряются речи одного человека? Далее, что так царственно, благородно, великодушно, как подавать помощь прибегающим, ободрять сокрушенных, спасать от гибели, избавлять от опасностей, удерживать людей в среде их сограждан? С другой стороны, что так необходимо, как иметь всегда в руках оружие, благодаря которому можно то охранять себя, то угрожать бесчестным, то мстить за нанесенную обиду? Но даже помимо этого, даже на покое, вдали от форума, с его судейскими скамьями, трибунами, курией, – что может быть отраднее и свойственнее человеческой природе, чем остроумная и истинно просвещенная беседа? Ведь в том-то и заключается наше главное преимущество перед дикими зверями, что мы можем говорить друг с другом и выражать свои ощущения словом. Как же этим не восхищаться и как не употребить все силы, чтобы превзойти всех людей в том, в чем все люди превзошли зверей? Но даже этого мало. Какая другая сила могла собрать рассеянных людей в одно место или переменить их дикий и грубый образ жизни на этот человечный и гражданский быт, или установить в новосозданных государствах законы, суды и права? Чтобы не громоздить примеры до бесконечности, я выражу свою мысль в немногих словах: истинный оратор, говорю я, своим влиянием и мудростью не только себе снискивает почет, но и множеству граждан, да и всему государству в целом приносит счастье и благополучие. Поэтому продолжайте, молодые люди, идти намеченным путем и прилагайте старание к изучению избранного вами предмета себе во славу, друзьям в пользу и государству во благо. <…> (30-34).

<…> Прежде всего: науки красноречия, на мой взгляд, вовсе не существует, а если и существует, то очень скудная; и все ученые препирательства об этом есть лишь спор о словах. В самом деле, если определять науку, как только что сделал Антоний, – «наука покоится на основах вполне достоверных, глубоко исследованных, от произвола личного мнения независимых и в полном своем составе усвоенных знанием», – то, думается, никакой ораторской науки не существует. Ведь сколько ни есть родов нашего судебного красноречия, все они зыбки и все приноровлены к обыкновенным, ходячим понятиям. Но если умелые и опытные люди взяли и обратились к тем простым навыкам, которые сами собой выработались и соблюдались в ораторской практике, осмыслили их и отметили, дали им определения, привели в ясный порядок, расчленили по частям, – и все это, как мы видим, оказалось вполне возможным, – в таком случае я не понимаю, почему бы нам нельзя было назвать это наукой, если и не в смысле того самого точного определения, то по крайней мере согласно с обыкновенным взглядом на вещи. Впрочем, наука ли это или только подобие науки, пренебрегать ею, конечно, не следует; но не следует забывать и о том, что для достижения красноречия требуется и кое-что поважнее. <…> (108-109).

<…> первое и важнейшее условие для оратора есть природное дарование. <…> Ведь для красноречия необходима особенного рода живость ума и чувства, которая делает в речи нахождение всякого предмета быстрым, развитие и украшение – обильным, запоминание – верным и прочным. А наука может в лучшем случае разбудить или расшевелить эту живость ума; но вложить ее, даровать ее наука бессильна, так как все это дары природы. <…> (113-114).

<…> оратор должен обладать остроумием диалектика, мыслями философа, словами чуть ли не поэта, памятью законоведа, голосом трагика, игрою такой, как у лучших лицедеев. Вот почему в роде человеческом ничто не попадается так редко, как совершенный оратор. <…> оратор может рассчитывать на успех лишь в том случае, если владеет всеми предметами и всеми в совершенстве. <…> (128).

<…> рвение и восторженная любовь к делу! Без этого в жизни нельзя дойти вообще ни до чего великого, а тем более, до того, к чему ты стремишься. <…> (134).

<…> Начинал я, конечно, с того, что, как подобает человеку свободному по происхождению и воспитанию, проходил общеизвестные и избитые правила. Во-первых, что цель оратора –  говорить убедительно; во-вторых, о том, что для всякого рода речи предметом служит или вопрос неопределенный, без обозначения лиц и времени, или же единичный случай с известными лицами и в известное время. В обоих случаях предмет спорный непременно заключается в одном из вопросов: совершилось ли данное событие? Если совершилось, то каково оно? И наконец: под какое оно подходит определение? К этому некоторые прибавляют: законно ли оно? Спорные пункты возникают также из толкования письменного документа; здесь возможны или двусмысленность, или противоречие, или же несогласие между буквой и смыслом; для каждого из этих случаев определен особенный способ доказательств. Что же касается обсуждения случаев единичных, с общими вопросами не связанных, то они бывают частью судебные, частью совещательные; а есть еще третий род – восхваление или порицание отдельных лиц. Для каждого рода есть особые источники доказательств: для судебных речей – такие, где речь идет о справедливости; для совещательных – другие, в которых главное – польза тех, кому мы подаем совет; для хвалебных – также особенные, в которых все сводится к оценке данного лица. Все силы и способности оратора служат выполнению следующих пяти задач: во-первых, он должен приискать содержание для своей речи; во-вторых, расположить найденное по порядку, взвесив и оценив каждый довод; в-третьих, облечь и украсить все это словами; в-четвертых, укрепить речь в памяти; в-пятых, произнести ее с достоинством и приятностью. Далее, я узнал и понял, что прежде чем приступить к делу, надо в начале речи расположить слушателей в свою пользу, далее разъяснить дело, после этого установить предмет спора, затем доказать то, на чем мы настаиваем, потом опровергнуть возражения; а в конце речи все то, что говорит за нас, развернуть и возвеличить, а то, что за противников, поколебать и лишить значения. 32. Далее, учился я также правилам украшения слога: они гласят, что выражаться мы должны, во-первых, чисто и на правильной латыни, во-вторых, ясно и отчетливо, в-третьих, красиво, в-четвертых, уместно, то есть соответственно достоинству содержания; при этом я познакомился с правилами на каждую из этих частей учения. Даже в таких вещах, которые более всего зависят от природных данных, я увидел способы использовать науку: ведь и для произношения речи и для запоминания существуют правила хоть и краткие, но полезные для упражнений; я познакомился и с ними.

Вот чем приблизительно и исчерпывается содержание всей науки, излагаемой в этих учебниках. Если бы я сказал, что она вовсе бесполезна, это было бы ложью. В ней есть для оратора некоторые указания, что он должен иметь в виду и на что обращать внимание, чтобы не слишком удаляться от своей задачи. Но я все эти правила понимаю так: не правилам знаменитые ораторы обязаны своим красноречием, а сами правила явились как свод наблюдений над приемами, которыми красноречивые люди ранее пользовались бессознательно. Не красноречие, стало быть, возникло из науки, а наука – из красноречия. Впрочем, я уже сказал, что науки я вовсе не отвергаю: если для красноречия она и не обязательна, то для общего образования она небесполезна.

[Упражнения.] А еще необходимы для дела некоторые упражнения не столько даже вам, ибо вы-то давно уже идете по ораторской дороге, сколько тем, которые только еще вступают на поприще и которых упражнения могут заблаговременно приучить и приготовить к судебным делам, как потешный бой – к настоящей битве.

– С этими-то упражнениями, – сказал Сульпиций, – мы и желаем познакомиться. Конечно, нам тоже хотелось бы услышать побольше о науке, которую ты нам обрисовал так бегло, хоть мы с нею и сами знакомы. Но об этом после: а теперь мы желаем узнать твое мнение именно об упражнениях.

33. – Я вполне одобряю и ваши обычные упражнения, – отвечал Красс, – те, когда вы задаете себе тему в виде судебного дела, во всем похожего на настоящее, и затем стараетесь говорить на эту тему, как можно ближе держась действительности. Однако многие упражняют при этом только голос и силу своих легких, да и то без толку; они учатся болтать языком и с удовольствием предаются такой болтовне. Их сбивает с толку слышанное ими изречение, что речь развивается речью. Но справедливо говорится и то, что порченая речь развивается порченой речью и даже очень легко. Поэтому, если ограничиваться только такими упражнениями, то нужно признать: хоть и полезно говорить часто без приготовления, однако же гораздо полезнее дать себе время на размышление и зато уж говорить тщательней и старательней. А еще того важней другое упражнение, хоть у нас оно, по правде сказать, и не в ходу, потому что требует такого большого труда, который большинству из нас не по сердцу. Это – как можно больше писать. Перо – лучший и превосходнейший творец и наставник красноречия; и это говорится недаром. Ибо как внезапная речь наудачу не выдерживает сравнения с подготовленной и обдуманной, так и эта последняя заведомо будет уступать прилежной и тщательной письменной работе. Дело в том, что когда мы пишем, то все источники доводов, заключенные в нашем предмете и открываемые или с помощью знаний, или с помощью ума и таланта, ясно выступают перед нами и сами бросаются нам в глаза, так как в это время внимание наше напряжено и все умственные силы направлены на созерцание предмета. Кроме того, при этом все мысли и выражения, которые лучше всего идут к данному случаю, поневоле сами ложатся под перо и следуют за его движениями; да и самое расположение и сочетание слов при письменном изложении все лучше и лучше укладываются в меру и ритм, не стихотворный, но ораторский: а ведь именно этим снискивают хорошие ораторы дань восторгов и рукоплесканий. Все это недоступно человеку, который не посвящал себя подолгу и помногу письменным занятиям, хотя бы он и упражнялся с величайшим усердием в речах без подготовки. Сверх того, кто вступает на ораторское поприще с привычкой к письменным работам, тот приносит с собой способность даже без подготовки говорить, как по писаному; а если ему случится и впрямь захватить с собой какие-нибудь письменные заметки, то он и отступить от них сможет, не меняя характера речи. Как движущийся корабль даже по прекращении гребли продолжает плыть прежним ходом, хотя напора весел уже нет, так и речь в своем течении, получив толчок от письменных заметок, продолжает идти тем же ходом, даже когда заметки уже иссякли.

34. Что же касается меня, то я в моих юношеских ежедневных занятиях обычно задавал себе по примеру моего известного недруга Гая Карбона вот какое упражнение. Поставив за образец какие-нибудь стихи, как можно более возвышенные, или прочитав из какой-нибудь речи столько, сколько я мог удержать в памяти, я устно излагал содержание прочитанного в других и притом в самых лучших выражениях, какие мог придумать. Но впоследствии я заметил в этом способе тот недостаток, что выражения самые меткие и вместе с тем самые красивые и удачные были уже  предвосхищены или Эннием, если я упражнялся на его стихах, или Гракхом, если именно его речь я брал за образец; таким образом, если я брал те же слова, то от этого не было пользы, а если другие, то был даже вред, так как тем самым я привыкал довольствоваться словами менее уместными. Позднее я нашел другой способ и пользовался им, став постарше: я стал  перелагать с греческого речи самых лучших ораторов. Из чтения их я выносил ту пользу, что, передавая по-латыни прочитанное по-гречески, я должен был не только брать самые лучшие из общеупотребительных слов, но также по образцу подлинника чеканить кое-какие новые для нас слова, лишь бы они были к месту.

Что же касается упражнений для развития голоса, дыхания, телодвижений и наконец языка, то для них нужны не столько правила науки, сколько труд. Здесь необходимо с большой строгостью отбирать себе образцы для подражания; причем присматриваться мы должны не только к ораторам, но и к актерам, чтобы наша неумелость не вылилась в какую-нибудь безобразную и вредную привычку. Точно так же следует упражнять и память, заучивая слово в слово как можно больше произведений как римских, так и чужих; и я не вижу ничего дурного, если кто при этих упражнениях прибегнет по привычке к помощи того учения о пространственных образах, которые излагаются в учебниках. Затем слово должно выйти из укромной обстановки домашних упражнений и явиться в самой гуще борьбы, среди пыли, среди крика, в лагере и на поле судебных битв: ибо, чтобы отведать всяких случайностей и испытать силы своего дарования, вся наша комнатная подготовка должна быть вынесена на открытое поприще действительной жизни. Следует также читать поэтов, знакомиться с историей, а учебники и прочие сочинения по всем благородным наукам нужно не только читать, но и перечитывать и в видах упражнения хвалить, толковать, исправлять, порицать, отвергать; при этом обсуждать каждый вопрос с противоположных точек зрения и из каждого обстоятельства извлекать доводы наиболее правдоподобные. Следует изучать гражданское право, осваиваться с законами, всесторонне знакомиться с древними обычаями, с сенатскими порядками, с государственным устройством, с правами союзников, договорами, соглашениями и вообще со всеми заботами державы. Наконец, необходимо пользоваться всеми средствами тонкого образования для развития в себе остроумия и юмора, которым, как солью, должна быть приправлена всякая речь. Вот я и вывалил перед вами все, что думаю; и, пожалуй, вцепись вы в любого гражданина среди любой компании, вы услышали бы от него на ваши расспросы точно то же самое. (138-159). <…>

<…> Итак, разобравшись в деле и поняв, какого оно рода, я принимаюсь за его разработку. Прежде всего я решаю, на чем следует мне сосредоточиться в той части речи, которая относится к расследованию и суду. А затем я тщательнейшим образом обдумываю две другие вещи: во-первых, как достичь расположения к себе и к подзащитным; во-вторых, как обратить мысли слушателей в желательном для меня направлении. Таким образом, все построение убедительной речи основывается на трех вещах: доказать правоту того, что мы защищаем; расположить к себе тех, перед кем мы выступаем; направить их мысли в нужную  для дела сторону.

Для доказательства оратор располагает средствами двоякого рода. Первое состоит не в том, что придумывает оратор, а в том, что он планомерно извлекает из самого дела; это – документы, свидетельства, договоры, соглашения, показания, законы, постановления сената, судебные решения, указы, заключения правоведов и все остальное, что не сам оратор измышляет, а что доставляют ему содержание дела и его участники. Второе же средство всецело заключается в рассуждениях и доказательствах самого оратора. Соответственно в первом случае следует обдумать, как рассматривать доказательства, а во втором – как их подбирать. (114-117). <…>

<…> [Разработка доводов.] <…> Ведь не каждый раз, когда мы пишем слово, нам приходится подбирать его по буквам, и не каждый раз, когда ведется дело, должны мы ворошить предназначенные для него доказательства. Нет, нам надо иметь всегда наготове такие источники, откуда требуемые доказательства, как буквы для слова, появлялись бы сразу сами собой. <…> все без исключения спорные вопросы по природе их и существу могут быть рассмотрены в общем и целом. <…> нет ни одного дела, в котором расследование обсуждаемого вопроса определялось бы личностью ответчиков, а не общим разбором такого рода случаев.

Даже в таких случаях, где спор идет о том, было дело или нет, например «взял ли Деций деньги противозаконно», доказательства и обвинения и защиты должны быть сводимы к общему роду и существу таких случаев: при обвинении растратчика – к расточительству; корыстолюбца – к алчности; мятежника – к беспокойству и злонамеренности граждан; при обвинении многими – к характерам свидетелей; и обратно, все, что будет говориться в защиту ответчика, также будет непременно возводиться от частного случая и лица к общего рода обстоятельствам и понятиям. (130, 134-136). <…>

<…> Может ли что-нибудь затруднить человека, если он понял, что все средства, служащие в речи для утверждения и опровержения, берутся или из самой сущности дела, или со стороны? Из сущности дела, когда берется предмет в целом, или часть его, или название его, или что угодно к нему относящееся; со стороны, – когда подбирается то, что вне предмета и не связано с существом его. Если предмет берется в целом, то его общий смысл должен быть раскрыт в определении, например, так: «Если величие есть достоинство и честь государства, его умалил тот, кто предал войско врагам римского народа, а не тот, кто сделавшего это предал власти римского народа». Если берется часть предмета, то смысл раскрывается с помощью разделения, например так: «Для блага республики надо было или повиноваться сенату, или учредить другой законодательный совет, или действовать по своему усмотрению; учреждать другой совет было бы высокомерно, действовать по своему усмотрению – дерзко; поэтому надо было следовать решению сената». Если берется название предмета, то надо рассуждать, как Карбон: «Если консул есть советник, дающий советы отечеству, то что, как не это, сделал Опимий!» Если же берется что-то еще относящееся к предмету, то кладезей и источников доказательств здесь будет великое множество. Ибо мы будем подыскивать и подходящие случаи, и родовые, и видовые, и сходные, и отличные, и противоположные, и соотносительные, и соответственные, и как бы предшествующие, и противоречащие, исследуем причинную связь вещей и возникающие из причин следствия, будем подыскивать примеры и более важные, и равноценные, и менее важные.

40. Из подходящих случаев выводятся доказательства по такому образцу: «Если благочестие заслуживает величайшей похвалы, вы должны быть потрясены столь благочестивою скорбью Квинта Метелла». А из родовых по такому: «Если должностные лица обязаны повиноваться римскому народу, почему ты обвиняешь Норбана, который, будучи трибуном, подчинялся воле народа?» А из видовых так: «Если мы должны дорожить теми, кто заботится о государстве, то в первую очередь мы должны дорожить, конечно, полководцами, благодаря заботам, доблести и отваге которых блюдется и наше благополучие и достоинство власти».  А из сходства: «Если дикие звери любят своих детенышей, с какою же нежностью должны относиться к своим детям мы?» А вот из отличия: «Если варвары живут сегодняшним днем, мы должны принимать во внимание вечность». И в том и в другом роде примеры сходства и отличия берутся из чужих действий, слов или случаев, и часто приходится обращаться к выдумкам. Теперь из противоположности: «Если Гракх поступил нечестиво, Опимий поступил достойно». Из соотносительности: «Если он был заколот, и ты, его враг, был захвачен на этом самом месте с окровавленным мечом, и никто, кроме тебя, не был там замечен, и никто не был причинен, и ты всегда необуздан, как же можно нам сомневаться в преступлении?» Из соответствия, из предшествования и из противоречия, как в свое время юный Красс: «Если ты, Карбон, защищал Опимия, то не поэтому судья будет  считать тебя благонамеренным гражданином. Ты явно притворствовал и на что-то рассчитывал, раз постоянно в своих выступлениях оплакивал смерть Тиберия Гракха, раз был соучастником убийства Публия Африкана, раз ты в бытность трибуном предложил этот свой закон, раз ты всегда расходился с людьми достойными». Из причинной связи вещей так: «Если вы хотите уничтожить корыстолюбие, следует уничтожить мать его – роскошь». А по следствиям из причин: «Если мы пользуемся государственной казной и для военных нужд и для мирного процветания, позаботимся о налогах». А при сопоставлении более важного, менее важного и равноценного примеры будут такие. Для более важного: «Если доброе имя важнее богатства, а денег так усиленно добиваются, то насколько же усиленнее следует добиваться славы!» Для менее важного:

«Едва знакомый с ней,

Он к сердцу принял смерть ее! А будь влюблен?

Так как же будет плакать об отце, о мне!»

Для равноценного: «И хищение и растрата денег во вред государству – одинаковое преступление». (163-172). <…>

<…> 72. Итак, когда я взялся вести дело и по мере сил разобрал его мысленно, когда я рассмотрел и изучил основания дела и те доводы, какими можно привлечь и какими можно взволновать судей, тогда я устанавливаю, какие в моем деле стороны выгодные и какие невыгодные. Ибо нет, пожалуй, такого предмета разбирательства или спора, в котором бы не было и тех и других сторон; вопрос в том, каких больше, каких меньше. А затем мой обычный способ речи состоит в том, чтобы охватить все выгодные стороны, приукрасить их, приумножить; на них я останавливаюсь, на них задерживаюсь, на них сосредоточиваюсь; а от слабых и неблагоприятных для дела искусно уклоняюсь, – не так, чтобы это казалось бегством, но так, чтобы полностью скрыть и затмить все невыгодное, украсив и приумножив все выгодное. И если дело решается доказательствами, я поддерживаю самые из них сильные, будь их несколько или хотя бы одно; если же дело решается благосклонностью или взволнованностью судей, я обращаю все внимание на то, что больше всего может повлиять на настроение людей. Словом, в этого рода выступлениях самое важно вот что: если речь может оказаться сильнее при опровержении противника, чем при утверждении наших собственных доводов, я все свои стрелы обращаю против него; если же проще доказать наши, чем разбить чужие, я стараюсь отвлечь внимание от защиты противника и привлечь к себе. (291-294) <…>

<…> справедливо усмотрел Симонид (или кто бы там ни открыл эту науку), что у нас в уме сидит крепче всего то, что передается и внушается чувством, а самое острое из всех наших чувств – чувство зрения; стало быть, легче всего бывает запомнить, если воспринятое слухом или мыслью передастся уму еще и посредством глаз. И когда предметам невидимым, недоступным взгляду, мы придаем какое-то очертание, образ и облик, то это выделяет их так, что понятия, едва уловимые мыслью, мы удерживаем в памяти как бы простым созерцанием. Но эти облики и тела, как и все, что доступно глазу, должны иметь свое место, поскольку тело немыслимо без места. Все это вещи знакомые и общеизвестные; поэтому, чтобы не докучать и не надоедать, я буду краток.

Места, которые мы воображаем, должны быть многочисленными, приметными, раздельно расположенными, с небольшими между ними промежутками; а образы – выразительными, резкими и отчетливыми, чтобы они бросались в глаза и быстро запечатлевались в уме. Достигнуть этого нам помогут упражнения, переходящие в навык, а именно: во-первых, подбор похожих слов, в которых лишь изменены падежные окончания или видовое значение заменено родовым, и, во-вторых, обозначение целой мысли одним словом-образом, самый вид которого будет соответствовать его месту в пространстве, как это бывает у искусных живописцев. 88. Память на слова менее важна для оратора; она использует больше разных отдельных образов, ибо есть множество словечек, соединяющих члены речи, подобно суставам, и их ни с чем невозможно сопоставить, так что для них нам приходится раз навсегда измышлять образы совершенно произвольные. Зато память на предметы – необходимое свойство оратора; и ее-то мы и можем укрепить с помощью умело расположенных образов, схватывая мысли по этим образам, а связь мыслей по размещению этих образов. (357-359) <…>

<…> совершенно очевидно, что одного и того же рода речь не годится для любого дела, любого слушателя, любого лица, любого времени. Потому что особого звучания требуют дела уголовные и особого – дела гражданские и заурядные; и особого рода способ выражения нужен для речей совещательных, особый для хвалебных, особый для судебных, особый для собеседования, особый для утешения, особый для обличения, особый для рассуждения, особый для изложения событий. Существенно также и то, перед кем ты выступаешь: перед сенатом или перед народом, или перед судьями; много ли слушателей, или их мало, или их всего несколько человек, и каковы они. Ораторам надо принимать во внимание и свой собственный возраст, должность и положение; и, наконец, помнить, мирное ли время или военное, есть ли досуг или же надо торопиться. Поэтому тут заведомо нельзя давать никаких предписаний, кроме разве того, что из трех форм речи – более полной, более скудной или же средней между ними – мы должны выбирать ту, которая подходит к нашему делу. Соответственно, одними и теми же украшениями в одних случаях придется пользоваться решительнее, в других сдержаннее. А в конце концов, здесь, как и везде, здравый смысл подскажет нам, что и в каком случае уместно, а наука и дарование помогут этой уместности достичь. (210-212) <…>

<…> поскольку душевное возбуждение, которое главным образом следует обнаружить или представить исполнением, часто бывает настолько беспорядочным, что затемняется и почти теряется, то оратору и следует устранить то, что его затемняет, и выявить то, что в нем ярко и наглядно. Ведь всякое душевное движение имеет от природы свое собственное обличье, голос и осанку; а все тело человека и лицо и его голос, подобно струнам лиры, звучат соответственно тронувшему их душевному движению. (216) <…>

<…> движениям души должно сопутствовать движение тела, но движение не сценическое, воспроизводящее каждое слово, а иное, поясняющее общее содержание мыслей не показом, но намеком. Поворот тела должен быть уверенный и мужественный, не как у актеров на сцене, а как у бойца при оружии; кисть руки – не слишком подвижная, сопровождающая, а не разыгрывающая слова пальцами; рука – выдвинутая вперед, вроде как копье красноречия; удар ступней – то в начале, то в конце страстных частей. Но главное дело в лице. А в нем вся мощь – в глазах <…> Ведь движущая сила исполнения – душа, а образ души – лицо, а выразители ее – глаза. Ибо это единственная часть тела, которая в состоянии передать все, сколько ни на есть, оттенки и перемены душевных движений. И с закрытыми глазами никто этого сделать не может. (220-221). <…>

(Марк Туллий Цицерон «Об ораторе»)

 

<…> [Оратор должен владеть всеми стилями речи.] Речь бывает трех родов: иные отличались в каком-нибудь отдельном роде, но очень мало кто во всех трех одинаково, как мы того ищем. Были ораторы, так сказать, велеречивые, обладавшие одинаково величавой важностью мыслей и великолепием слов, сильные, разнообразные, обильные, важные, способные и готовые волновать и увлекать души, причем одни достигали этого речью резкой, суровой, грубой, незавершенной и незакругленной, а другие – гладкой, стройной и законченной. Были, напротив, ораторы сухие, изысканные, способные все преподать ясно и без пространности, речью меткой, отточенной и сжатой; (6) речь этого рода у некоторых была искусна, но не обработана и намеренно уподоблялась ими речи грубой и неумелой, а у других при той же скудности достигала благозвучия и изящества и бывала даже цветистой и умеренно пышной. Но есть также расположенный между ними средний и как бы умеренный род речи, не обладающий ни изысканностью вторых, ни бурливостью первых, смежный с обоими, чуждый крайностей обоих, входящий в состав и того и другого, а лучше сказать, ни того, ни другого; слог такого рода, как говорится, течет единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости и равномерности: разве что вплетет, как в венок, несколько бутонов, приукрашивая речь скромным убранством слов и мыслей. (20-21) <…>

<…> тем красноречивым оратором, которого мы ищем вслед за Антонием, будет такой, речь которого как на суде, так и в совете будет способна убеждать, услаждать, увлекать. Первое вытекает из необходимости, второе служит удовольствию, третье ведет к победе – ибо в нем больше всего средств к тому, чтобы выиграть дело. А сколько задач у оратора, столько есть и родов красноречия: точный, чтобы убеждать, умеренный, чтобы услаждать, мощный, чтобы увлекать, – и в нем-то заключается вся сила оратора. Твердый ум и великие способности должны быть у того, кто будет владеть ими и как бы соразмерять это троякое разнообразие речи: он сумеет понять, что для чего необходимо, и сумеет это высказать так, как потребует дело.

Но основанием красноречия, как и всего другого, является философия. В самом деле, самое трудное в речи, как и в жизни, – это понять, что в каком случае уместно. Греки это называют πρε′ποv, мы же назовем, если угодно, уместностью. Об этом-то в философии немало есть прекрасных наставлений, и предмет этот весьма достоин познания: не зная его, сплошь и рядом допускаешь ошибки не только в жизни, но и в стихах и в прозе. Оратор к тому же должен заботиться об уместности не только в мыслях, но и в словах. Ведь не всякое положение, не всякий сан, не всякий авторитет, не всякий возраст и подавно не всякое место, время и публика допускают держаться одного для всех случаев рода мыслей и выражений. Нет, всегда и во всякой части речи, как и в жизни, следует соблюдать уместность по отношению и к предмету, о котором идет речь, и к лицам как говорящего, так и слушающих. (69-71) <…>

(Марк Туллий Цицерон «Оратор»)

 

<…> Вышеупомянутые правила, необходимые, правда, для знакомства с теорией предмета, не могут еще сделать истинным оратором, если нет в своем роде прочного навыка <…> В таких случаях, насколько мне известно, часто спрашивают, приобретается ли он путем стилистических упражнений или путем чтения и произнесения речей.

Если бы мы могли быть удовлетворены одним из видов этих упражнений, мы должны были бы остановиться на нем более подробно; но все они связаны между собой так тесно, составляют такое целое, что, оставив без внимания одно, напрасно станем работать над остальными, Красноречие никогда не будет иметь ни энергии, ни мощи, если мы не станем черпать силы в стилистических упражнениях, как погибнут и наши труды, точно корабль без штурмана, раз у нас не найдется образца для чтения. Затем человек, хотя бы и знающий, что говорить, и умеющий облечь свою мысль в надлежащую форму, но лишенный способности говорить на всякий случай, не готовый к этому, станет играть роль сторожа мертвого капитала.

<…> Если бы для каждой вещи было свое слово, хлопот было бы, конечно, меньше, – все они тотчас приходили бы на ум при одном взгляде на предмет; между тем одни из них удачнее, эффектнее, сильнее или звучат лучше других. Поэтому всех их следует не только знать, но и иметь под рукой или даже, если можно выразиться, перед глазами, чтобы, руководясь своим вкусом, будущий оратор легко выбирал лучшие из них. Я, по крайней мере, знаю лиц, которые имеют привычку учить наизусть синонимы, чтобы легче выбирать из массы их какой-нибудь и, употребив один, брать, во избежание повторения, другой синоним, если повторение необходимо сделать через короткий промежуток. <…> нам следует пользоваться богатым выбором слов умело, так как мы должны иметь перед глазами не рыночную болтовню, а настоящее красноречие, последнего же мы достигаем путем чтения или слушания лучших образцов. Тогда мы учимся не только называть, но и называть всего удачнее каждый из предметов.

В речи могут употребляться почти все слова, за исключением немногих, неприличных <…>.

<…> Все слова, за исключением тех, о которых я говорил выше, вполне хороши везде, – иногда приходится прибегать и к словам простонародным и вульгарным; кажущиеся грубыми, в тщательно отделанных частях, оказываются удачными, если они уместны.

Знать и понимать не только их значение, но грамматические их формы и количественные их размеры, чтобы употреблять затем исключительно на своем месте, мы можем только путем усидчивого чтения и слушания, так как всякое слово мы, прежде всего, слышим. <…>

<…> В некоторых случаях, однако, больше пользы в слушании, в других – в чтении. Оратор действует на нас своим собственным воодушевлением, возбуждает не только описанием, абрисом предмета, но и самим предметом. Все в нем живет и движется; мы слушаем что-то новое, как бы зарождающееся, и слушаем с удовольствием, соединенным с беспокойством. Мы боимся не только за исход процесса, но и лично за оратора. Затем голос, изящная, красивая жестикуляция в тех местах, где она необходима, далее декламация, – едва ли не самое важное в речи, вообще, все действует одинаково поучительно.

Читая, мы судим вернее, слушая же, часто отдаемся на волю собственной симпатии или одобрительных криков других. <…>

Чтение – свободно в суждениях; оно не летит так быстро, как речь, напротив, можно часто повторять отдельную фразу, если ты ее не понимаешь или хочешь запомнить. Советую повторять прочитанное, вдумываясь в каждое слово. <…>

<…> Долгое время мы должны читать исключительно лучших авторов, таких, которые всего менее способны обмануть оказываемое им доверие, читать внимательно и даже с такой тщательностью, как если бы ты сам писал книгу, разбирать все сочинение не только по частям, а после прочтения книги следует приняться за нее снова, в особенности за речи, красоты которых нередко скрывают преднамеренно. Оратор часто приготовляется, притворяется, ставит ловушки и говорит в первой части речи то, что должно произвести свое действие лишь в конце. Вот почему, пока мы не знаем, для чего это сказано, оно кажется нам неуместным; поэтому, узнав все, нам следует прочесть речь еще раз.

Приступая к чтению, необходимо, однако, быть свободным от предубеждения, что каждое слово великого писателя носит на себе печать совершенства, – и они подчас теряют почву под ногами, и они выбиваются из сил, и они отдаются капризам своего таланта, не всегда энергичны, иногда устают. Цицерону кажется, что спит подчас Демосфен, а Горацию – даже сам Гомер. Правда, они гении, но они же и люди. Случается также, что те, кто считают законом для оратора все, что находят в великих писателях, – подражают их ошибкам – что легче – и высшую степень сходства с великими людьми считают в том, что разделяют их недостатки. <…>

<…> По словам Теофраста, чтение поэтов весьма полезно для будущего оратора. Многие разделяют этот взгляд, и вполне основательно. У поэтов можно заимствовать полет мысли, возвышенный тон, всякого рода сильные аффекты, удачную обрисовку характеров. <…>

<…> Оратор может находить своего рода богатую и приятную пищу и в чтении истории. <…>

<…> оратору безусловно необходимо быть знакомым с событиями и примерами, чтобы брать эти примеры не исключительно от тяжущихся сторон, но заимствовать преимущественно из древней истории, с которой следует быть хорошо знакомым. <…>

<…> Вопросами о сущности справедливого, честного, полезного и противоположных им понятий и, главным образом, религиозными вопросами занимаются и с увлечением спорят при этом – философы. В особенности могут оказать пользу будущему оратору своею диалектикой и своей системой вопросов – сократики. Но здесь одинаково необходимо поступать осмотрительно. Мы, правда, рассуждаем об одном и том же, тем не менее должно знать, что есть разница между речью на суде и разговором философского характера, форумом и аудиторией, как между теорией и процессом. <…>

<…> Уменье говорить экспромтом – лучший результат учения и своего рода самая богатая награда за долгие труды. Кто окажется не в состоянии приобрести его, должен, по крайней мере, по моему убеждению, отказаться от мысли о профессии юриста и своей единственной способности владеть пером найти лучше другое применение <…> Я, впрочем, хлопочу не о том, чтобы будущий оратор отдавал предпочтение импровизациям, но о том, чтобы мог произносить их; это же достигается всего лучше следующим образом.

Во-первых, необходимо иметь представление о плане речи, – нельзя добежать до призового столба, не зная предварительно, в каком направлении и каким путем следует бежать к нему. Так мало и знать основательно части судебной речи или уметь правильно ставить главные вопросы, – хотя это весьма важно – нужно знать также, при всяком случае, что поставить на первом месте, что на втором и т.д. Связь здесь так естественна, что нельзя ничего переставить или выбросить, не внося дисгармонии. Но желающий построить свою речь методически, прежде всего, пусть возьмет своего рода руководителем самый порядок вещей, поэтому люди, даже мало практиковавшиеся, очень легко умеют сохранить нить в своем рассказе. Далее, они должны знать, где что искать, не глазеть по сторонам, не сбиваться с толку не идущими к делу сентенциями и вносить беспорядок в речь – чуждыми элементами, прыгая, если можно выразиться, то туда, то сюда и ни на минуту не останавливаясь на месте. Следует, кроме того, держаться меры и цели, чего не может быть без деления. Сделав, по мере возможности, все предложенное, мы придем к убеждению, что покончили со своею задачей.

Все это дело теории, дальнейшее – практики: приобретение запаса лучших выражений сообразно предписанным заранее правилам, образование слога, путем продолжительных и добросовестных стилистических упражнений, причем даже то, что случайно сходит с пера, должно носить характер написанного, и, наконец, долгие устные беседы при долгих письменных работах, – легкость дают преимущественно привычка и практика. Если их прервать хоть на короткое время, не только ослабевает прославленная эластичность, но становится неповоротливым и самый язык, – его сводит: хотя здесь необходима своего рода природная живость ума, чтобы в тот момент, когда мы говорим ближайшее, мы могли строить дальнейшее предположение и чтобы к только что сказанному всегда примыкала заранее составленная фраза, все же едва ли природа или теоретические правила в состоянии дать столь разнообразное применение мозговой работе, чтобы ее одновременно доставало для инвенции, диспозиции, выражения, правильной последовательности слов и мыслей – как в отношении того, что говорят или что намерены сказать сейчас, так и в отношении того, что следует иметь в виду потом – и внимательного отношения к своему голосу, декламации и жестикуляции. Необходимо быть внимательным далеко заранее, иметь мысли у себя перед глазами и потраченное до сих пор на произнесение речи пополнять, заимствуя из недосказанного еще, чтобы, пока мы идем к цели, мы, если можно выразиться, шли вперед не меньше глазами, нежели ногами, раз не желаем стоять на месте, ковылять и произносить свои короткие, отрывистые предложения на манер заикающихся. <…>

<…> Мне кажется, человек, говорящий неправильно, неизящно и необстоятельно, не говорит, а звонит. Никогда не стану я восторгаться и стройной импровизацией, раз вижу, что этого не занимать стать даже у сварливых баб. Другое дело, если у импровизатора воодушевление гармонирует с вдохновением, – тогда бывает часто, что и тщательно отделанная речь не в состоянии сравниться по благоприятному впечатлению с экспромтом. <…>

<…> Не следует обходить молчанием и то, что рекомендует тот же Цицерон, – не позволять себе относиться небрежно ни к одному нашему слову: все, что мы говорим где бы то ни было, должно, конечно, по мере возможности, носить на себе печать совершенства. Писать, конечно, следует всего больше тогда, когда мы намерены долго говорить экспромтом, – этим путем мы сохраним силу выражения, причем легко плавающие на поверхности слова должны будут уйти в глубину. <…> Декламация и письменные упражнения могут, пожалуй, взаимно принести пользу, если ими заниматься серьезно и старательно: благодаря письменным упражнениям, мы будет осторожно выражаться, благодаря декламациям – легче писать. Значит, писать речи надо всякий раз, как это будет возможно; если же этого сделать нельзя, необходимо обдумать тему, когда же немыслимо ни то, ни другое, следует все-таки стараться защитнику не казаться захваченным врасплох, клиенту – брошенным на произвол судьбы. <…>

По моему же мнению, не следует записывать того, что мы в состоянии сохранить путем запоминания, – иногда наша мысль невольно обращается к написанному, не позволяя попытать счастья в импровизации. Тогда наш ум беспощадно начинает колебаться из стороны в сторону, так как он и забыл написанное, и не ищет нового. <…>

(Марк Фабий Квинтилиан «Правила ораторского искусства»)